— Стыдно сказать. Я же не железный. Иногда думал, а что такого? Успокоится и уснет. Ничего не поймет. А потом. Нет, не могу. Она моя мать.
А у нее приступы бешенства. Все дома крушить начинает.
В один из таких дней к нам как раз и пришла знакомая.
Я открыл сдуру, а тут голая мать выскочила и начала орать, что я не люблю ее, брезгую ей, а она мне всю жизнь отдала, что не жалею ее, а раньше любил и пользовался.
Сами понимаете, как знакомая отреагировала.
Вот и пошли слухи, что я с собственной матерью живу.
А это неправда.
Мать больная. Это да. Счастья у нее не было — это да.
Я даже уточнил, как ее болезнь называется по-женски. Когда мужчина очень нужен, чтобы этот огонь погасить. Но это не важно.
Я хочу про мой грех искушения рассказать.
Я как из тюрьмы пришел, а мне там дважды удалось побывать, тоже любви хотелось. Телесной, плотской. Без всяких там флиртов и ухаживаний. И были девки, что давали. Просто так, за стопарь. За слово доброе. Но это все не то. Они были не чета моей матери. Даже в старости и в болезни. Никогда бы я им не стал кудри накручивать. Пальцы обжигать, блузки гладить. Недостойны они были этого. Моя мама была достойна. Она просто красавица. Да, как артистка с картинки.
Когда она начинала с ума сходить, когда раздевалась до исподнего, когда лезла ко мне в пьяном бреду, когда рвала на мне пуговицы, — честно, я очень ее хотел. Но я не перешагнул. Не осмелился.
Вовка выпил залпом рюмку и попросил принести еще.
— Я скоро сдохну. Считай, что это исповедь. И очищение. Имени матери.
Она достойна доброй памяти.
Она спала пьяная. Растрепанная. Широко раскинув ноги. Её плоть, окутанная кудрявыми белыми волосами, взволновала меня безумно. Её п… была прекрасна. Я любовался ей. Мне хотелось впиться в нее губами. У меня давно не было бабы. Я хотел, желал, жаждал. Мой член вздыбился, налился кровью, мне уже не хватало сил удерживать себя. Мне казалось, что он готов пробить стену, а не эту розовую и пахучую плоть. Да, мне очень нравилось, как пахнет мать. Она кормила меня грудью почти до трех лет. И мне снова хотелось умереть в этом запахе.
Ты — женщина, ты не поймешь, что испытывает мужчина, когда им овладевает страсть.
Еще секунда и… Я бы овладел матерью.
И тут как будто кто-то мне сверху крикнул. Очень громко.
Это твоя мать!
И тут я опомнился.
Господи, спасибо!
Спасибо, Господи!
Никогда.
Я выскочил на улицу, нашел мою знакомую «за стопку» и драл ее часа два беспрерывно, думая лишь о том, что я чуть не совершил самый страшный грех.
Для меня это грех!
Непростительный.
Я буду ей закручивать кудри, таскать ее на себе домой, убирать за ней блевотину, но никогда, никогда не прикоснусь к ней как мужчина.
Я — СЫН.
Это Вовка сказал громко и с вызовом. Водка начала действовать, потому он стал говорить громче. В голосе появилась злость и отчаяние.
— Успокойся, Вовка. Я помню тот вагон, и наши вторые полки, и твою руку на моей. Ты же очень хороший. Но вот так вышло. Я любовалась тетей Валей. Ты — молодец. Я напишу вашу историю. Не бойся, вас не будут осуждать. Я защищу память твоей матери и тебя.
Вовка рыдал.
Рыдал в полном смысле слова. Мужик, еще совсем не пьяный, рыдал.
Нет, не плакал. Именно рыдал. Взахлеб. Как в детстве.
Я начала гладить его по спине. Потом села поближе и прижалась к нему.
Он странно пах. Нет, не противно. Мне показалось, что он пах тем ветром, который мы с ним хватали ртом. Пыльным, с запахом солярки.
Видимо, и Вовка это почувствовал. Он перестал рыдать. Он прижался ко мне и просто, как мне казалось, нюхал меня. Мы снова были с ним в том самом вагоне, и в том самом поезде, который вез нас к счастливому детству.
Я просидела с Вовкой до закрытия кафе.
Он больше ничего не говорил. Он оставался там, на верхней полке, где ветер и счастье.
Официантка подошла и сказала, что кафе закрывается.
Вовка засуетился.
— Я заплачу.
— Не надо. Ты уже заплатил.
Я отдала официантке тысячу рублей.
Мы вышли на улицу. Ленин стоял на том же самом месте, по-прежнему указывая путь к всеобщему счастью, в воздухе кружились окурки и пакеты, подхваченные озорным весенним ветром.
Было грязно. Как всегда в этом городе: неуютно и тоскливо.
Вовка протянул мне какую-то бумажку.
— Зачем?
— Прочитай.
Я развернула. Размашистым почерком врача было написано, что Владимир Покровский направляется на операцию по удалению чего-то там. Мне был непонятен диагноз. Врач, видимо, был виртуозом по написанию подобных документов. Чтобы никто ничего не понял.
— Что это?
— Последняя стадия рака. Не парься. Потому я так и торопился. Прошла жизнь — хотел лишь, чтобы о матери память была светлая. Пусть не говорят о ней гадости. Так получилось. И все.