— Сволочь ты, Данька, — сказал он беззлобно. — Вы поосторожнее с ним, господа. Очень хитрая каналья. Шучу! — завопил он, заметив, что Вагнер хмурится. — Это я любя. Разрешите присесть на минутку? — Не дожидаясь разрешения, он одной рукой выдернул из ряда тяжелый стул и приставил к нашему столику. — Змей, змей… — бормотал он, садясь и переводя дух. — Мудр и ядовит. Но не жулик, нет.
— Шел бы ты, Граня, — со скукой сказал Вагнер. — Нехорошо оставлять женщину одну.
— Никуда она не денется. Ты не бойся, я теперь про политику ни слова.
— Почему же, — вяло сказал Успенский. — Можно и про политику.
— Нет уж, выдрессировали. Да и не понимаю я в ней ни хрена. Ну как там белокаменная, — обратился он к Паше, — стоит?
— Зачем же ей стоять? Растет. Строится.
— Говорят, в Кремль пускать стали.
— Пускают.
— А Сухареву башню снесли, — укорил Граня.
— Поторопились.
— Ну, а "Яр" существует?
— Не знаю, давно не был. Что там теперь, Леша?
— Гостиница, кажется.
— Как? А ресторан? — взвился Граня.
— Раз гостиница, то и ресторан.
— А! Харчевня. В "Яре", милостивые государи мои, не питались. — Он произнес это слово с отвращением. — В "Яре" кутили. Уходили в большой загул. Во всю ширь русской души, тревожной и ищущей. Шампанское лилось рекой. А какие люди там бывали, какие женщины… А пели как! Три хора было цыганский, малороссийский, венгерский. Одна венгерка была — тысячу за ночь, и не жаль. А потом на заре по снежку… Вы мальчишки против меня, вы всего этого не застали.
— Ошибаетесь, — сказал Успенский с опасным блеском в глазах. — Именно это самое я и застал.
Граня блеск заметил, но расценил по-своему.
— Верю! — закричал он. — Вы один меня поймете! Я человека за версту чую. По глазам вижу — огурчик острого засола. Вот он, — Граня выкатил на меня диковатые глаза, — ученый человек, интеллектуал высокой марки, но он нас с вами — не поймет. Душа у него есть, а порыва, отчаянности этой — нету. Извините великодушно. (Я охотно извинил.) Вот что, — зашептал он в неожиданном приливе восторга, — приезжайте нынче ко мне в "Тройку". Доедете до Пасси, а там вам любой ажан покажет…
— Ваш ресторан? — спросил Успенский без особого интереса.
— Мой? — Граня горько засмеялся. — Разве на этом свете есть что-нибудь мое? Жена и гитара. Жену кормлю я, гитара кормит меня. Ресторан давно уже не мой. Хозяин — сосьете аноним. Компрене? Управляющий — хорват, притворяется русским, повар — алжирец, звать Мохамед, гостям врем, что татарин. Гарсоны, то бишь половые, — щенки, одно звание что русские, Васья, Петья, Смирнофф, Орлофф, а послушаешь, как этот Васья картавит, и плюнешь… Я — никто, но все держится на мне. Я — консейер ан шеф де загул е кутёж рюсс. Компрене? Консультирую Мохамеда на кухне. Учу мальчишек носить рубахи с пояском и кланяться, сам стригу их под горшок, ни один здешний фигаро этого не понимает. Заправляю всей эстрадой. И сам пою — не в зале, конечно, а за столом, в кабинете, для приличной компании. Пою цыганские таборные, старый русский романс, и шуточные, и такие, знаете, с перчиком, для любителей… Голоса у меня уже нет, во есть манера, знатоки это сразу чуют. Но знатоков все меньше. А я — Последний-Кто-Еще-Помнит!
— И вы ни черта не помните, — неожиданно сказал Успенский, оторвав глаза от разложенных перед ним бумаг. — Ночи безумные, шампанское рекой, передразнил он с холодной усмешкой. — Ни одной ночи вы уже не помните, а помните свои россказни, записали на пластинку и крутите. Да и пластинка-то поистерлась…
Это было жестоко, и я всерьез опасался, что гигант вспыхнет. Но он промолчал. И даже как будто съежился, стал меньше.
— Справедливо, — сказал он после паузы, во время которой Паша вновь уткнулся в бумаги. — Больно слышать, но пас. Забывать стал. Под восемьдесят уже. Много прожито, много выпито, силушка-то — ау! Было время — подковы ломал, кочерги гнул. А пел как! Школы никакой, а ведь с Юрием Морфесси сравнивали. Бывает и теперь, — он вновь оживился, — редко, но бывает: подберется хорошая компания, выпьешь в самую меру, распалишься — и прошлое встает передо мной… И тогда пою вдохновенно, так пою, что слезу вышибаю. Но — редко. Не для кого стараться. Русские к нам мало ходят — дорого, да и офранцузились: а миди дежене, ан сет ёр — дине, а ужинать ни боже мой, иль фо консерве ля фигюр, тьфу!.. Французы, те ходят — из любопытства. Придут, полчаса меню читают, выпьют вшестером бутылку смирновской, съедят по ложке икры и по порции осетрины, да еще пой им! Ненавижу французишек, скаредный народ. Только с американцами душу и отведешь.
— Богаче? — спросил я.
— Шире. Американец — он заводится. Разгуляется — ему море по колено. Вот Данька, он, конечно, жид и немчура — не сердись, не сердись, я любя! но в нем размах есть. Не то что эти лягушатники…
— Послушайте, — сказал Успенский, хмурясь. — Если вы так ненавидите французов, зачем вы здесь живете?