Лишь спустя несколько лет я вдруг вспомнила об этом аномальном эпизоде из своего прошлого, читая «Путешествие Онегина», вырезанную главу из пушкинского романа; она задумывалась как мост между главами 7 и 8 – те три года, в течение которых Татьяна превращается в московскую знатную даму, а Онегин странствует по России и Кавказу, стараясь забыть, что убил человека. Никто не знает, каким был первый вариант «Путешествия», поскольку Пушкин сжег рукопись, опубликовав лишь фрагменты, которые включались в позднейшие издания «Онегина» в виде примечания или приложения
Я начала понимать, почему мне было так трудно написать о том лете в Самарканде, которое – несмотря на все атрибуты нового начала, экзотического приключения – подвело все же некую итоговую черту. Оно – нечто вроде постороннего приложения, приобретающего смысл лишь позднее, в неправильном временном порядке – как сохранившиеся фрагменты «Путешествия», которые публикуются в «Евгении Онегине» как примечание после финальной главы.
Вернувшись из Самарканда, я почти полностью лишилась способности воспринимать поэзию. Она стала языком, на котором я разучилась говорить. Раньше мне доставляло удовольствие именно ощущение полупонимания, ощущение, которое усиливается, как заметил Толстой, когда читаешь стихи на иностранном языке: «Не вникая в смысл каждой фразы, вы продолжаете читать, и из некоторых слов, понятных для вас, возникает в вашей голове совершенно другой смысл, правда, неясный, туманный и не подлежащий выражению слов, но тем более прекрасный и поэтический. Кавказ был долго для меня этой поэмой на незнакомом языке; и, когда я разобрал настоящий смысл ее, во многих случаях я пожалел о вымышленной поэме и во многих убедился, что действительность была лучше воображаемого».
После Самарканда красота туманных поэтических смыслов, вызванных в воображении ассоциациями и полупонятыми словами, красота вещей, которые остаются за полями страницы, почему-то утратила для меня очарование. Начиная с того момента меня стали интересовать только толстые романы. Я принялась за диссертацию о толщине романов, о том, как они поглощают время и ресурсы. И хотя, полагаю, это просто так совпало, что Толстой сравнил субъективные красоты полупонятной поэзии именно с Кавказом, я тем не менее тоже со всем этим покончила – с Кавказом, с русским Востоком, с периферийными литературами.
Вновь начались занятия, бесконечный цикл семинаров и кофе, кофе и семинаров. Люба провела лето, изучая в Петербурге жизнь княгини Дашковой, а Матей в Берлине занимался чем-то вроде топографического исследования по Вальтеру Беньямину. Это города с архивами, университетскими изданиями, библиотеками – города, где студенты изучают книги, а не «жизнь». И они правы, эти студенты: ну посмотрела я жизнь, и что мне это дало? Некоторое время на факультете ходила шутка, что я провела два месяца в Самарканде, напряженно изучая любовную лирику Тимуридов, но вскоре все про это забыли, включая меня. Я была занята преподаванием начального русского и чтением Бальзака. Я все больше времени проводила в кампусе, возвращаясь в Маунтин-Вью только на ночь. Зимой, вскоре после Нового года, я оттуда съехала. Самарканд стал для нас с Эриком последней совместной поездкой.
Мы с Анваром по-прежнему порой переписываемся по электронной почте. В прошлом году они с женой переехали из дома его родителей – да уж, на редкость сложное и неоднозначное решение. Сейчас он работает офис-менеджером, и у них двое детей: мальчик Камрон и девочка-младенец Камила. Иногда он ездит в Казахстан, в американскую сельскую клинику неподалеку от узбекской границы, и помогает там с переводом.
С Мунаввар мы в течение нескольких лет обменивались письмами и подарками. «Уважаемая Элиф-кызым! Я не удивилась, получив твое письмо, потому что ждала его», – писала Мунаввар в открытке, к которой прилагалось твердообложечное издание 1992 года «Минувших дней», романа, в поисках которого я оббегала весь Ташкент. Думаю, она надеялась, что я переведу его на английский, но я так и не смогла одолеть дальше второй страницы. Мне эта книга снилась – не содержание, а она сама в физическом виде: черная матерчатая обложка с рельефными красными обоеподобными арабесками, указывающими на буржуазный характер исторического реализма. В моих снах на обложке были отпечатаны «перформативные» аннотации, приписываемые англофонным литературным критикам старой школы: