— Он не несчастен, он тоже умер. Он зовет меня Лизбет. Ему от меня ничего больше не надо — только называть меня Лизбет. Он даже меня не трогает. Я раздеваюсь, и он утешается, просто глядя на меня, со спины. Наверное, я на нее похожа. Иногда погладит меня по плечу или по бедру. А когда гладит, всегда плачет. При нем всегда бутылка виски, и он пьет. Пьет и плачет. Честно говоря, я не уверена, что он помнит имя своего сына, который остался в живых. Сын и утаскивает его домой, когда шериф напивается так, что уже не может двигать ногами. Ну что, доволен? Картина полная или нужны еще подробности?
Что на такое скажешь? У меня все мысли разлетелись. Я и чувствовал себя дураком, и злился — но какая-то часть меня все же почувствовала безмерное горе шерифа.
— Ты совсем еще зеленый, Гарет.
— Мы с тобой почти ровесники.
— Иногда год идет за два. А твои упреки похожи на жалобы…
— Помолчи, пожалуйста. Очень тебя прошу.
Мне тоже хотелось погладить ее плечи. И бедра тоже. И чтобы она ничего не говорила. Я видел перед собой младенца, который сосет грудь мертвой матери, мать, лежащую с широко открытыми глазами, лицо моей мамы вместо жены шерифа. Я желал Дженни до боли, и ее гнев только разжигал мое желание. Она сама как будто горела: пылающие щеки, волосы, вспотевшие у корней, руки, так и порхавшие, пока она на меня кричала. Мне было легче переносить ее гнев и злость, чем угадать презрение в ее усталом вздохе. Я оказался бесчувственной скотиной, из меня в самом начале моей мужской жизни вылез тот, на кого я ни за что не хотел быть похожим, — мой отец. Меня это разобидело еще больше, я дошел до белого каления, стал действовать как в лихорадке. Я схватил Дженни, может, даже слишком резко, прижал ее к себе и поцеловал. Язык мой раздвинул ее губы с уверенностью, какой никогда еще во мне не было. Я хотел, чтобы она меня простила! Я хотел, чтобы она меня любила! Чтобы видела меня таким, каким я бы хотел быть. Каким я смогу стать, если только она этого захочет. Дженни втолкнула меня в комнату, захлопнула за моей спиной дверь, вытянула заправленную в штаны рубашку и стащила ее через мою голову, не расстегивая. Дженни била та же лихорадка, что и меня. Получилось, что гнев связал нас, вместо того чтобы разлучить. Словно наши тела решили разом излечиться от всех полученных ударов, оскорблений и унижений. Мы ничего не утратили — вот что говорили наши тела, любовно приникнув друг к другу. Мне не хватало рук, мне хотелось, чтобы их была сотня, чтобы ласкать каждую частичку Дженни. Я сказал «прости», уткнувшись ей в шею, а она закрыла мне рот поцелуем, раздела меня, разделась сама, оберегая мою стыдливость, потому что она-то уже не стыдилась, превратила меня в легкий листок, потом в мощное напряжение, в могучую пульсацию, в великана, в любовника.
Одним зубом меньше
Я готов был пустить себе пулю в рот, такая это была адская боль. Она так пульсировала, что, казалось, сердце бьется у меня в десне. Я прекрасно знал, в чем дело, и даже знал, что мне повезло: зуб, который так дико болел, находился где-то там, в глубине, а не на виду. И еще я знал, что нет другого решения: надо его вырвать.
Странное это было пробуждение, я потом долго еще о нем вспоминал. Дженни согревала меня, прижавшись всем телом. Во сне ее лицо стало маленьким, она прерывисто дышала, приоткрыв рот, как будто сердилась. Я был так горд, так счастлив — чувствовал, как лежат на моем плече ее волосы, и не хотел их убирать. Я старался не обращать внимания на боль и чувствовать только свое удивительное счастье — взрывную ночь, обещавшую много других. Но не получилось. Я осторожно отлепился от Дженни, мне пришлось оставить ее спать, а самому одеться и приготовиться к самому страшному. Я предпочел бы драку с любым противником щипцам дантиста.
Дженни со стоном натянула простыню и открыла глаза.
— Убегаешь как воришка?
Я ответил, держась за щеку и едва ворочая языком. Я и говорить-то как следует не мог. Она улыбнулась. Попросила пообещать, что потом я к ней зайду, послала воздушный поцелуй и снова зарылась в подушку, на которой тут же короной разметались волосы.
У меня сердце рвалось от того, что я ухожу, и в то же время я почему-то радовался. Эта ночь была первой в моей жизни, у меня еще не появилось естественной привычки к любви, я ощущал свою неуклюжесть, мне нужно было время, чтобы насладиться своим восторгом. Правда, здорово подпорченным болью.