Целыми днями Лео ходил вокруг нее, и она все вновь и вновь прогоняла его усталым движением руки, как одуревшую от жары муху, или, в лучшем случае, терпела его как объективную необходимость, как жару, которая тогда стояла; жара царила и в доме, напоминая надолго затаенный вдох, который, казалось, остановил весь ход жизни. Разговоры, которые Лео пытался с ней заводить, так быстро обрывались, словно он хотел поймать в радиоприемнике какую-то волну и все крутил и крутил ручку, но ловил только обрывки фраз, и потом — снова надолго — шум помех. Дядюшка Зе, сказал Лео, пригласил нас на ужин. Я работать не могу, сказал Лео, скажи, что случилось, Юдифь? Что с тобой, спрашивал Лео, почему ты такая — он не мог подобрать слов. Ее короткие ответы ничего не проясняли, и Лео мало поправил дело, стараясь как-то истолковать ее поведение, думая, что угадывает ее чувства. Ты как моя мать, она тоже всегда говорила, что Левингер… Моя мать тоже никогда не принимала всерьез мою работу, она тоже считала абсурдом, что я… Моя мать тоже сидела вот так неподвижно и самоуверенно, и ей было все равно, кто бы ни был рядом, мой отец или я.
В зеркальном доме, в который превратился домик Лео, одиночество обоих непереносимо удваивалось, но когда Юдифь уходила из дому, тогда Лео, глядя в зеркала, видел, как его одиночество увеличивается до бесконечности. В спальне, в гостиной, на кухне, в ванной, везде он оказывался сразу окружен своими изображениями, словно повсюду за ним следовал безымянный третий, явившийся неизвестно откуда, этот старый человек, вовсе не он, чужак, который под предлогом подражания непрерывно обманывал его, пока не перенял полностью мимику, жесты и движения Лео, обретя полную самостоятельность, — перенял эту меланхолическую усталость, это разбухшее отчаяние, всю эту надутую сгорбленность, лысеющую рассеянность, остроносую и узкогубую озабоченность, озадаченную обморочность. Лео превратился в того, другого, в зеркалах, который показывал, как можно между ощущением самого себя и его изображением поставить полированную стеклянную стену, которая не позволяет тебе добраться до тебя самого, так что ты начинаешь представлять самого себя искаженно, пока не окажешься по ту сторону стеклянной стены, не станешь тем другим и не выглянешь из зеркала, — глядь, а там никого.
Однажды, когда Лео лежал с Юдифью в постели, бок о бок, он посмотрел в зеркало, ища изображение Юдифи, и с испугом увидел, что к нему протягивается сверху из зеркала только его собственная рука.
Моя подружка, говорил Лео, задумчиво разглядывая себя в зеркало, пока парикмахер массировал ему кожу на голове, повсюду развесила такие вот зеркала на каждой стене, в каждой комнате, и я от этого медленно, но верно схожу с ума, но говорить с ней об этом невозможно.
Очень интересно, сказал парикмахер, вам надо расслабить затылок и кожу на голове, вы очень зажаты. Не нужно все время так морщить лоб, вот-вот, прекрасно, чудно.
Я думаю, сказал Лео, вы, как парикмахер, привыкли иметь дело с зеркалами. Вы работаете перед зеркалом каждый день. Но все же что бы вы подумали, если бы ваша жена увешала зеркалами всю квартиру, даже не объясняя, зачем, я считаю…