— Простите, сударь, простите, — сказала она, — я не могу позволить вам дальше развивать любовную тему; признайтесь, что мне не должно казаться таким уж лестным играть в вашей любви роль, предназначавшуюся вовсе не мне, да и быть, в конце концов, не на первых ролях в вашей запутанной интриге.
— Сударыня!
— Ах! Не осмелитесь же вы, — продолжала маркиза, — утверждать, будто я могла бы отнести к себе тот первый порыв чувств, которые вы выражаете с таким пылом? Ведь вчера я прекрасно поняла, что вы обращались совсем не к супруге господина д’Эскомана; позвольте же мне отдать кесарю кесарево.
Голос маркизы заметно изменился, когда она намекнула на любовницу своего мужа. Луи де Фонтаньё заметил, что глаза молодой женщины увлажнились, и увидел слезы, дрожащие на длинной бахроме ее ресниц.
По выражению взгляда молодого человека маркиза поняла, что, как бы она ни старалась, эти слезы не остались незамеченными.
— Простите меня, сударь, — продолжала она, пытаясь улыбнуться. — Простите, что я так плохо владею собой; но несчастье не боится людского суждения, а право на слезы — такая малость, что никто еще не думал оспаривать его.
Эта фраза, которую г-жа д’Эскоман произнесла, силясь улыбнуться, произвела на Луи де Фонтаньё глубокое впечатление. В продолжение нескольких мгновений он молчал, сопоставляя свои мелкие и пошлые переживания с подлинно великим смирением этой женщины в ее трагическом положении, и ему стало стыдно. Появившееся у него горделивое самодовольство постепенно исчезло, отступив перед почтительным сочувствием, охватившим его душу; любовь же осталась и сделалась еще более властной, поскольку она сделалась более искренней, поскольку она сменила свой источник, поскольку теперь она проистекала из той глубокой симпатии, какую вызывает тот, кто страдает, у юности, то есть у великодушия.
Эта душевная перемена происходила медленно и в то же время явно: она отражалась на лице молодого человека. Он то краснел, то бледнел. Наконец, у него тоже появились и покатились по щекам слезы; он соскользнул с кресла, на котором сидел, и упал на колени перед маркизой.
— Простите меня, сударыня, — произнес он с чувством такой глубокой и нежной почтительности, что в ней нисколько нельзя было усомниться.
— Полноте! Я вижу вашу искренность, — отвечала Эмма, сердечно пожимая ему руку, — я определенно предвижу, что мы сможем стать друзьями, если вы, конечно, согласитесь стать благоразумным.
— Если, призывая меня к благоразумию, вы думаете, что я не буду вас обожать, сударыня, то вы ошибаетесь… Этого не будет никогда! Никогда!
— И почему же я ошибаюсь?
— Да потому что вы за одну минуту захватили такую власть над моей жизнью, что она полностью поглощена вами.
— Довольно, сударь! — воскликнула Эмма. — Разве можно любить без надежды?
— Не мне, сударыня, а вам отвечать на этот вопрос.
Эмма побледнела.
— О! — произнесла она голосом, в котором слышался чуть ли не ужас. — Вот почему вам не следует любить меня или, по крайней мере, любить не так, как бы вы хотели. Вчера вы жаловались, что те, кто близок вашему сердцу, вдали от вас; что ж, я согласна стать вам сестрой, подругой, матерью, но вы должны заглушить в себе всякое чувство ко мне, ибо оно может принести вам лишь боль. Если бы вы знали, сколько страданий доставляет неразделенная любовь! Если бы вы знали, как она гложет сердце, превращает жизнь в такое мучение, что заставляет с нетерпением ждать смертных мук!.. О! Я хочу уберечь вас от этого нестерпимого страдания! И если для вас мне надо сделать то, что я не осмелилась сделать для себя самой, — оголить раны моей души, перебрать в памяти все то, что я претерпела, все то, что я сносила каждый мучительный час в течение этих трех лет… я ошибаюсь, в течение трех столетий! — я это сделаю, во всяком случае, постараюсь сделать. Но не надо любви, не надо любви! Выслушайте меня…
— Нет, только не это, сударыня! — воскликнул Луи де Фонтаньё, живо поднимаясь с колен. — Я предпочитаю ничего не слышать. Что вы можете сказать мне? Что вы любите, что вы обожаете господина д’Эскомана? Мне теперь слишком хорошо известно, сударыня, что вы его любите, и бесполезно это повторять еще раз. Моя любовь, я согласен с вами, сударыня, это безумие; но это безумие, какие бы оно мне ни уготовило печали, возможно, принесет мне иллюзии и надежды — сладкие иллюзии, чарующие надежды, так быстро приносящие разочарование. О! Умоляю вас, сжальтесь, оставьте нетронутыми эти скромные утешения; хватает уже голоса моего сердца, которое запрещает мне надеяться; не надо больше ни пылких слов о вашей любви к господину д’Эскоману, ни строгого голоса вашей совести, если эта любовь все же не существует. Только что я плакал вместе с вами, сударыня; прошу вас, во имя нашего братства слез, не забывайте об этом.