Деньги текли к нам рекой. Мы везде попадали на празднования. Стоило нам приехать, — и все признаки торжества оказывались налицо. Стены пестрят плакатами, над головой свисают гирлянды разноцветных флажков. Нередко мы обнаруживали среди зелени деревьев на центральной площади яркий полотняный купол цирка, а над ним развевался флаг. Мне приходило в голову, что вовсе не таинственные импресарио предупреждают Оресте по телефону, просто у него врожденное чутье на празднования, он находит их, как птицы конечную цель перелета. Мы будто парили на мыльном пузыре или на облаке, никогда не спускаясь на землю, словно мы — не люди, а какие-то эльфы или беспечные цикады, — мы только пели и резвились. Не пропускали ни одного зрелища. Мчались, как безумные, с одного конца города на другой, чтобы после представления в цирке успеть ворваться в театр. Даже на собственных концертах в зале или под открытым небом мы в какой-то мере ощущали себя зрителями. Я пел, аккомпанировал, и это не мешало мне слушать чудо-голос Валериано или восхищаться виртуозной игрой Оресте на аккордеоне. По окончании номера я аплодировал с не меньшим энтузиазмом, чем зрители.
У нас появились собственные песни. Я писал стихи, Валериано — музыку. В моей голове беспрестанно роились сюжеты и образы. Те, что воплощались в слова, обретали музыкальную плоть, становились песнями, остальные смутными тенями шевелились во чреве моего воображения и никак не материализовались. Оресте всю свою изобретательность вкладывал в организацию переездов, в разные авантюры, в переговоры с импресарио. Казалось, его меньше, чем нас с Валериано, захватывало волшебство песен.
Наша активность выплескивалась в буйной фантазии, в искрометной импровизации, в творческих находках. Планировать что-либо с Оресте было невозможно. У него все происходило стихийно, по наитию, по вдохновению. Скажем, песня «Люба» родилась часа в три ночи, летом, на гостиничном дворе, под шпалерой с незрелыми виноградными гроздьями. Тогда Оресте внезапно ворвался ко мне в комнату, разбудил и взахлеб сообщил:
— Валериано только что промычал потрясающую мелодию, пока чинил абажур, сидя на подоконнике!
У Валериано был не только дивный голос, но и золотые руки, он умел починить любую вещь.
— Вот дурень, что же он не напел нам ее раньше?!
Мелодия в самом деле оказалась великолепной. Сродни славянским напевам, богемским или польским. В ней слышался шум бескрайних лесов, плеск могучих рек, тишина заснеженных равнин, скрип саней, вой волков. Так нежданно-негаданно вошла в мой внутренний мир Люба вместе со всем этим пейзажем и осталась там наравне с Рыжей Ежкой и другими персонажами нашего репертуара.
Я писал текст о Любе в каком-то ознобе, даже голова кружилась. «Сколько времени мы уже колесим по свету? Как давно я не был дома… Где только мы не скитались? Месяцы обвалами обрушивались за нашими плечами и затихали вдали, как шум промчавшегося поезда», — думалось мне. Вернулся Оресте, и мы принялись репетировать песню. Я снова окунулся в атмосферу музыки, безупречной гармонии голосов, вымышленных персонажей, казавшихся более реальными, чем те, что мелькали перед глазами в повседневной суете.
Все остальное пролетало слишком быстро, чтобы стать для нас чем-то значительным. Стоило нам в каком-нибудь заснеженном североевропейском городе увидеть рождественскую иллюминацию, оленей из фольги, подвешенных над улицей, и тут же это становилось воспоминанием, мы уезжали, нас ждал другой город, окутанный таинственным мраком ночи. Действительность, как кинолента, как картинки калейдоскопа, прокручивалась перед нами, проплывала неустойчивыми образами, которые связывала с нами лишь тонкая нить воспоминаний. Менялся пейзаж, мы пересекали границы, водоразделы, колесили с юга на север, казалось, мы раскачивались, как солнечный маятник вдоль небесных широт. Мы стали известным вокальным ансамблем. Выпустили серию дисков. Наши песни распевали уже на всем континенте. Теперь наш жанр — народные напевы, фолк был в моде. Валериано в этом плане был кладом, — он знал десятки народных песен. Нам оставалось всего-навсего записать, слегка подправить и отрепетировать.
Днем мы отсыпались, а ночью нас словно спускали с цепи. У подъездов театров, на открытых эстрадах, у цирка мы поджидали балерин, акробаток, актрисок, певичек. Порой мы врывались к ним в гримуборные, оправдываясь тем, что принесли им цветы, заставали их полуодетыми, когда они переодевали прозрачные костюмы или поправляли грим перед облупленным зеркалом. Они возмущенно вскрикивали, кидались за ширмы или накидывали на плечи халат.
— Бессовестные! Как вы смеете?!
— Да бросьте вы эти цирлих-манирлих!
— Вон отсюда! А то позовем…