И он протянул мне старый пожелтевший конверт с вышедшей из употребления маркой. Я сразу узнал материнский почерк. Произошло нечто невероятное. Одна из многочисленных скобок, которые я открывал, закрылась. Круги, расходившиеся на воде, сжались в исходную точку. Я с содроганием подумал, что, вероятно, мать отправила конверты по всем моим адресам, тогда во всех гостиницах Европы меня ждут ее письма. Она не звала вернуться, писала только, что чувствует себя прилично и надеется, что работа приносит мне удовлетворение. Что, мол, песнями тоже можно заработать на хлеб, но она уверена, что я мог бы осесть в каком-нибудь крупном городе и обзавестись домом. Больше всего меня сразила дата. Выцветшее письмо ждало меня все это время в ящике портье, отличавшегося безупречной памятью. Оресте сразу заметил, что у меня упало настроение.
— Видишь, что получается, когда перед отъездом не подпалишь дом!
— С матерью внутри? — возразил я.
— Я этого не говорил… Хотя, по существу, мать тоже — диапозитив.
И обратил все в шутку. Он спустился в кухню, сделал яичницу на двенадцать яиц, причем повар не отходил от него и умолял помилосердствовать. Потом Оресте поставил перед моим носом яичницу и сказал, что мне необходимо поднять тонус.
Наши выступления несколько видоизменились. Оресте накупил разных костюмов и надевал их, когда пел в кабаре. Он писал интермедии, сатирические стихи, а иногда и «нонсенсы», приводившие зрителей в восторг. Я сразу понял, что и в этом он талантлив, — зрителей его тексты захватывали. Он одевался то английским джентльменом, то сельским стражником и выдерживал роль с безукоризненной серьезностью. Мы с Валериано пели народные песни, но порой подыгрывали ему, одеваясь, как он просил. В голове у меня стоял туман, и я все больше ощущал себя бесплотным, порхающим над предметами. Я снова принялся сочинять песни; бесформенные тени, барахтавшиеся в моем воображении, обретали плоть. У нас почти не было отпуска. Летом мы работали на всех побережьях, забитых пляжниками. Оресте никогда не давал нам отдохнуть больше недели, иначе, мол, потеряем форму. В эти короткие периоды мы останавливались в респектабельных отелях, нас обслуживали, как королей. Иногда мы перелистывали газеты, смотрели телевизор, узнавали о войнах на отдельных континентах, о политических интригах, о бедствиях, наводнениях, землетрясениях. Оресте пожимал плечами, словно все это происходило на луне и совершенно нас не касалось.
Однажды вечером мы забрели в луна-парк на площади, окруженной огромными деревьями, вершины их терялись в тумане. Нам до сих пор не удалось подцепить ни одной балеринки или официантки, и мы решили сделать последний заход. Внезапно я оказался перед тиром. Внутри стояла девушка с очень длинными рыжими, как раскаленная медь, волосами. Не красавица, длинный тонкий нос, веснушки, опирается локтями о прилавок, видно, что замерзла.
— Эта — моя! — шепнул я приятелям.
Через некоторое время мы все трое встретились на условленном месте, возле дерева, каждый держал под руку партнершу. Оресте, казалось, был не в себе. Он рассказывал какие-то странные истории, то ли плод собственной буйной фантазии, то ли реальные события, произошедшие еще до знакомства с нами. Не смеялся я один.
— Мы поужинаем отдельно. Встретимся в гостинице, — предупредил я.
Оресте настороженно взглянул на меня, и мы с партнершей свернули за угол. Я привел ее в закусочную, и пока она ела пиццу, любовался ее белыми ровными зубами.
— А ты почему не ешь? — забеспокоилась она.
— Мне приятнее смотреть на тебя.
Звали ее Анной. Потом взялся за пиццу и я, и все время думал, куда бы ее отвести. Не хотелось ни в театр, ни в оперу, ни в казино. Последний раз казино показалось мне каким-то потусторонним местом… Эти ярко-красные обои с большими золотыми лилиями… Нарумяненные старухи-мумии в вечерних платьях, в париках, увешанные драгоценностями, — не люди, а призраки. Здесь, в закусочной много лучше. Полно всякого люда: рабочие, влюбленные парочки, сопливые ребятишки, солдаты в увольнении. Мы болтали и смеялись. Я взял ее руки в свои и спросил, догадывается ли она, зачем я ее пригласил.
— Конечно, — ответила она.
— И тебя это не обижает?
— Нет. А то разве бы я пошла…
— Разумеется, не пошла бы, Ежка! Рыжая Ежка…
Она рассмеялась и спросила, почему я ее так называю. Я объяснил и в свою очередь спросил, знает ли она, что я скоро уеду.
— А как же! — ответила она просто.
Той ночью со мной случилось что-то необычное. Я снова вспомнил материнское письмо, отправленное много лет назад, и подумал, что все эти годы брошены на ветер и завтра мне снова уезжать. Если бы даже остался я, то уехала бы она, все равно рано или поздно луна-парк закроют. Наши судьбы расходились, как две половинки открытых ножниц. Я подумал, что прожил все эти годы, словно сомнамбула, и сейчас рыжеволосая Анна пробудила меня. Она спокойно спала рядом, а у меня кружилась голова, будто я падал в бездонную пропасть.
— Анна! — позвал я вполголоса.
— Что? — не сразу проснулась она.
— Ничего. Ты так безмятежно спишь… Какая ты спокойная…