Быть может, в писателе-фантасте (здесь приведу в пример себя) мы видим повзрослевшего мальчика, который в детстве мечтал стать ученым (как я палеонтологом). Но наука не оставляет места для фактора, важнейшего для нас: полета фантазии. Например, антрополог находит в Африке череп гуманоида, которому почти три миллиона лет. Осматривает его, подвергает разным исследованиям, а потом в статье в Nature
или в Scientific American рассказывает, что обнаружил. Но я представляю, как вместе с Лики обнаруживаю этот невероятно древний человеческий череп – ему 2,8 миллиона лет, а объем мозга всего 800 см 3, – и при мысли об этом в голову лезут самые безумные фантазии, которые я не могу доказать. Если Х, то Y. Если череп подлинный и принадлежит человеку, значит, три миллиона лет назад на земле жили люди. Но дальше я готов вообразить себе их культуру и увидеть, словно в управляемом сне, на что мог быть похож их мир. Я имею в виду не рацион, прямохождение, скорость бега и прочее; это законная область естественных наук. Нет, череп рассказывает мне о том, что, пожалуй, следует назвать «вымыслом». Возможно, он готов поведать целую историю. Ключевое слово здесь «возможно»: из того времени до нас не дошло никаких предметов, мы просто не знаем, что там было, – и все же я вижу больше, чем держу в руке. Каждый предмет – дверь или ключ к целому миру, не похожему на наш: прошлому, настоящему, будущему – но не к тому, в котором мы живем; об этом ином мире рассказывает мне череп, о нем грежу я сам. Так я покидаю обитель истинной науки. Если я захочу об этом написать («что, если древние гуманоиды умели управлять окружающим миром так-то» и т. д.) – придется писать то, что называется научной фантастикой. Начинается все с подлинной научной любознательности – точнее, с любознательности вообще – вместе с желанием заполнить пробелы в наших знаниях чем-нибудь необычным и захватывающим. Добавить к конкретной реальности, сообщающей о себе столько-то и ни словом больше, собственный «проблеск» иного мира.Однако я не хочу сказать, что фантаст – это ученый-неудачник, которому наука не дает возможности предаваться фантазиям, и он обращается к литературе. Дело не только в том, что ему не терпится увидеть больше, угадать то, о чем реальный череп не сообщает, и он переходит к изобретению мифов, сказок об «ином мире», лишь изредка то тут, то там соприкасающемся с нашим. Мы, писатели-фантасты, во многих предметах снова и снова видим ключи к иным мирам, к иным вселенным. А чего не видим, то ощущаем – и это ощущение неотделимо от литературного, художественного воображения. Есть изречение: «Этот камень мог бы рассказать множество историй о прошедших битвах, о совершенных и забытых подвигах – если бы умел говорить
!» Писатель-фантаст чувствует эту историю и описывает ее. Он говорит вместо предметов – говорит за них. И иначе не может. Он знает, что есть нечто большее, знает, что едва ли дождется, когда наука раскроет все тайны бытия – быть может, и никто из нас не дождется. И писатель начинает воспевать эти неведомые битвы и подвиги сам. В будущее он помещает их лишь для удобства: истинное место действия его истории – воображаемый мир, тонкими ниточками «ключей» связанный с нашим. Можно сказать так: Гомер воспевал уже свершившиеся события, а писатель-фантаст поет о тех, что впереди, ибо чувствует, что эти события могут произойти, не нарушив законы логики, только в будущем. Если бы Гомер сложил «Илиаду» до начала Троянской войны, это была бы научная фантастика.Думаю, о родстве между писателем-фантастом и ученым сказано достаточно. Нетерпение, изобретательность, открытие, что все вокруг тебя (и в реальном мире, и в фантастике других авторов) рассказывает еще нерассказанные истории, которые без твоего голоса останутся неуслышанными, – все это важные стороны характера фантаста, благодаря которым название «научная
фантастика» по-прежнему нам подходит, даже когда мы пишем о чисто религиозном обществе и располагаем его не в будущем, а на параллельной Земле. Дело не в том, что это истории о науке, а в том, что мотивы фантаста параллельны мотивам ученых-исследователей. Но он еще и недоволен. В нем кипит недовольство; он хочет улучшить или изменить то, что видит – не выходя на улицу, не занимаясь политической агитацией, а пристально вглядываясь в иные возможности и альтернативы, возникающие у него в голове. Не говорит: «Мы должны принять закон о загрязнении воздуха», не вступает в общество борцов за экологию; желания у него те же – видя порчу и распад нашего общества, он возмущен не меньше любого другого, – однако подход к проблеме решительно иной.