Метафоры обычно выходят из употребления, когда перестают адекватно описывать реальность. Но иногда бывает иначе: вместо того чтобы исчезнуть, метафора вынуждает нас переопределить сам объект. Так вышло, например, с элиминативистами – философами, которые в принципе отрицают существование сознания. Если компьютеры могут оперировать информацией без какой-либо «внутренней жизни», значит, можем и мы. По мнению этих мыслителей, не существует никакой «трудной проблемы сознания», потому что внутреннего опыта, который с помощью этой проблемы пытаются объяснить, тоже не существует. Философ Гален Стросон называл эту гипотезу «грандиозным отрицанием очевидного» и заявлял, что это самое абсурдное заключение, сделанное за всю историю философской мысли, – хотя с этим заключением согласились многие заметные мыслители. Самый яркий из них – Дэниел Деннет. Он настаивает, что разум – это иллюзия. Деннет пренебрежительно называл веру во внутренний опыт «картезианским театром». При этом он ссылался на распространенное заблуждение, опять же восходящее к Декарту: в мозге «сидит» воспринимающее существо, своего рода гомункул, который наблюдает за внешним миром через образы, полученные от органов чувств (как бы спроецированные на киноэкран), и принимает на основании этих наблюдений решения о дальнейших действиях. Проблемы с этой аналогией становятся понятны, если обратиться к нейробиологии: раз у меня в голове сидит гомункул, значит у него в голове тоже должен быть (поскольку он способен воспринимать окружающее) такой же гомункул, только меньше, и так далее до бесконечности.
По Деннету, разум есть мозг, а мозг – это просто бессознательная вычислительная машина. То, что мы считаем рефлексией, – не более чем иллюзия, сказочка, которую мы рассказываем сами себе, чтобы убедить себя, что мы имеем «привилегированный доступ» к процессу мышления. Но эта иллюзия не имеет отношения к реальной механике мысли – мы не можем ею управлять, не можем даже ее контролировать. Некоторые сторонники этой гипотезы так стараются дистанцироваться от неуклюжих оборотов поп-психологии, что берут в кавычки любые упоминания о человеческих эмоциях или действиях. Мы говорим, что наш мозг «думает», «воспринимает» и «понимает», но следует помнить, что это всего лишь метафоры для описания механических процессов. Как пишет Деннет, «идея о том, что в довесок ко всему перечисленному существует нечто большее – субъективность, отличающая нас от зомби, – не более чем иллюзия».
Большинство людей – например, Стросон – находят эту идею абсурдной, хотя с ней довольно сложно спорить: вас сразу же заподозрят в оскорбленной гордости. Мне хочется сказать, что это несправедливо: счесть какое-то утверждение логически непоследовательным – совсем не то же самое, что найти его обидным. Но все же я не уверена, способна ли провести это различение. Если бо́льшая часть моих мыслительных процессов протекает бессознательно, если у меня нет «привилегированного доступа» к работе моего мозга – как можно утверждать, что я вообще что-либо знаю о собственных мотивах? Может быть, какой-то глубинный лимбический инстинкт заставляет меня отвергать эту теорию, а речевые центры в мозге переводят это отрицание в термины рациональных принципов. Чем больше я читаю о различных теориях разума, тем больше моя внутренняя жизнь кажется мне похожей на комнату кривых зеркал, полную трюков и ловушек. Возможно, сознание и правда не существует и мы, как выразился Брукс, «слишком очеловечиваем людей». Если я могу приписывать жизнь неживым существам, почему бы мне не делать то же самое по отношению к себе самой? И что вообще такое «я сама» в свете всех этих теорий?
Я не всегда относилась к своему разуму с таким недоверием. Когда я была христианкой, то исповедовала наивную, безоговорочную веру в разум, в способность познавать и осознавать объективные истины об окружающем мире. Для меня, как для Августина, разум был по определению причастен к Абсолюту. Я могла отличить добро от зла, полагаясь только на свою совесть, и, как я считала, сила моего рассудка была достаточно велика, чтобы преодолеть страсти и порывы. Люди часто пренебрежительно отзываются о «бездумной» вере, но, вспоминая свои годы в библейском колледже, я понимаю, что мало где еще мысль воспринималась бы настолько всерьез. Мы часами дебатировали в столовой или во дворе кампуса о тонкостях доктрины о предопределении или о том, имеет ли ковенантное богословие[13] основания в святоотеческой традиции. Убеждения были реальными и осязаемыми, они влекли за собой жизненно важные последствия. Судьба человека в вечности зависела от чисто психологического феномена – его готовности принять или отвергнуть истину, и для нас, апологетов, было само собой разумеющимся, что логика призвана помочь нам эту истину обнаружить. Даже когда я начала сомневаться в религии и в итоге стала относиться к ней со скептицизмом, я продолжала верить, что разум – это путь к истине.