Было тихо, необыкновенно тихо было вокруг. Нуца сидела на меже, бесцельно глядя куда-то в поле, слушала мягкий перезвон сбруи, потрескивание подсолнечников да шумное дыхание двух работающих в полную силу мужчин. Она хоть и боялась их драк, но завидовала мужчинам, завидовала их силе, ловкости и часами не уставала следить, как они трудятся. В войну она очень стосковалась по этой крепкой молодой силе, но теперь вот война окончилась, а она сидит на меже, глядит куда-то в поле. Ей ужас до чего хотелось повернуть голову и смотреть, смотреть во все глаза, как они грузят подсолнух, но повернуть голову она боялась. Она боялась, что ей снова понравится красавец с крупными вишневыми губами, из-за которого столько в жизни пришлось пережить, а этого нельзя было допустить, потому что ей, натуре бесхитростной, если что понравится, не удастся этого скрыть, хоть убей.
Она сидела на меже и думала, что теперь было бы хорошо, если бы кто их околдовал и стали бы они все трое каменными: она — сидя на меже, Мирча стоя высоко на телеге, Ника — с поднятым над головой подсолнухом. И чтобы простояли они так много сотен лет, а когда все в мире будет наконец устроено, чтобы их снова расколдовали, и они догрузили бы тогда подсолнух и вернулись бы все трое в деревню.
— Да ты что, Нуца, совсем оглохла?!
Она вздрогнула и символически, как это делают крестьянки с перепугу, плюнула себе за пазуху и подумала — вот она, развязка, наступает! Мирча уже который раз кричал ей с телеги, а у нее не было сил, чтобы встать, не было голоса, чтобы откликнуться. И Мирча, подумав, не стал дожидаться, пока она придет в себя.
— Слушай, Нуца! Ты, кажется, взяла там в кошелке что-то съестное?
Она кивнула.
— Ну так давай сходи к роднику, принеси свежей воды, найди хорошее местечко, приготовь, чтобы мы перекусили, видишь, как измотались… Думали, сущий пустяк, а оказалось, много.
Она на всю жизнь осталась ему благодарной за то, что он, не дождавшись, пока она откликнется, сказал ей, что нужно делать, и растолковал все, как малому ребенку. И этим Мирча навсегда привязал ее к себе, сделал своим другом, и более верной жены, более надежного друга Чутура не знала.
Сначала она принесла кувшин свежей воды, затем заровняла податливые комочки, настелила сухой травки, устроила уютный столик, покрыла его белым платком. В кошелке было до смешного мало — половина хлеба, небольшой кусок свежей несоленой брынзы, именуемой в Молдавии кашем, соль и несколько лиловых луковиц. Даже ножа не было. Сначала она думала разломить и хлеб и каш на мелкие кусочки, но хлеб крошился, и она честно, как делят мальчишки, пасущие скот, разломила хлеб и брынзу на три равные части. Положила брынзу на хлеб, по одной луковице рядом и, смущенная невероятной бедностью стола, села в ожидании своего позора.
Когда подсолнух был погружен, Мирча разочарованно свистнул оттуда, с высоты нагруженной телеги.
— Ну и подстроил же ты мне, Ника! Теперь как мне отсюда слезть?!
Ника, должно, не видел Нуцыных приготовлений, сказал:
— А зачем тебе слезать? Бери вожжи и езжай.
— Так-то оно так, а как мне с Нуцей быть?
— А что?
— Да не могу же я ее одну там внизу оставить. Она ведь у меня еще молоденькая, смазливенькая.
Они рассмеялись все трое, потом Мирча, недолго думая, сполз, на ходу лихо поймал ногой круп лошади, еще один прыжок — и вот он уже на земле.
— Пошли перекусим.
— Да я как-то, знаешь…
— Ладно тебе ломаться. Пошли.
Сначала Ника как будто согласился, пошел рядом, но потом свернул в сторону, подошел к меже, накинул на плечи китель, надел фуражку, рассовал по карманам свое добро. Подсолнух был уже погружен, они снова стали военными, вернулись в свои части, и на одном лице светились отблески победы, на другом была горечь поражения. Им бы уже пора было расходиться — одному в Чутуру, другому в лес, и Ника, рассовав все по карманам, раздумывал: то ли идти прямо в лес, то ли вернуться попрощаться. Он был бледный, худой, небритый. Нуца впервые посмотрела на свою первую любовь, ей стало жалко его, и она сказала:
— Иди, Ника. Мы просим тебя.