А выше мы увидели сбившуюся отару овец.
Селение Нар.
Здесь родился Коста Хетагуров, поэт, революционер-демократ.
Когда выходишь из тесной сакли, в которой родился Коста, то видишь внизу веселую речку с блестящей, вспыхивающей на солнце свежей пеной, веселые, как бы ровно подстриженные зеленые склоны, и вдали и близко снеговые вершины, излучающие здоровье.
И, смутно на эту картину взирая,
Познал он впервые любовь и печаль, —
писал Коста.
Любовь и печаль… Полюбив, мы уже боимся потерь, которые предчувствуем. Боимся потерь… вместо того чтобы купаться в солнце, пока оно не закатилось.
…Встречают черноголовые черноглазые дети и кричат:
— Турист, привет!
— Дай конфет!
Пришлось запастись леденцами.
Они ждут от нас гостинцев, как от гостей.
В самом деле, что это за гости, которые никого ничем не могут обрадовать?
…Еще выше — опять горы.
Горы я видел и прежде — горы курортного Черноморья. С пляжа, где люди оценивающе разглядывали друг друга, словно ставили свои тела на весы, горы казались отстраненными, бутафорскими.
И сейчас, когда я разглядывал горы из щели бойниц сторожевой башни, на которую мы вскарабкались, горы, как и прежде, казались отстраненными. Своей громадностью горы поражали воображение, удивляли, но выглядели все же увеличением того, что я уже встречал, о чем читал. Это были знакомые полотна, пусть живые, но все же картины, как бы вставленные в рамы картины.
Для меня чего-то в горах не хватало, того, что одухотворяло бы, очеловечивало бы это нагромождение скал. Глаз невольно разыскивал для отдыха солнечные полянки.
И мы словно очутились дома, когда, войдя на гору, вдруг обнаружили себя в сосняке, а в кустах нашли наши, Среднерусской возвышенности, грибы, нашу землянику, уже затвердевшую, запекшуюся на солнце в сладкую корочку, нашли груду ореховой скорлупы, нащелканной нашей белкой.
Сакля, прикрепленная к сторожевой башне рода Гагия.
Подступают громадные горы, и все, чтобы выдержать натиск гор, кажется, должно быть, громадным, равносильным горам.
Шустрые свиньи бегают, как собачата. Низкорослые коровы. Приземистые лошади.
Макушка башни отвалилась, стена растрескалась, и вал с глазницами бойниц в метинах, выщербленный.
Напротив другая башня, с остатками развалившейся крепости.
И крепость, и башни, оцарапанные пулями, и напластованные горы, казалось, хранили в своей замурованной тишине какую-то тайну.
Невольно ждешь, что камни оживут, наконец, от накопленной веками боли и раскроют то, чего еще никто не знает.
Но, посеченные свинцом, камни молчат, как надгробные плиты.
Старик Лекка не знает точно, сколько ему лет, но он помнит еще времена, когда эти башни огрызались ответным огнем, он помнил Коста Хетагурова, приехавшего в долину на охоту, чтобы здесь, в стороне от «всевидящих глаз и всеслышащих ушей», набраться здоровья и сил и, обретя любовь, снова петь борьбу.
И сейчас, на десятом десятке своих лет, Лекка делал то, что делал в шестнадцать: он косил сено для скотины, заготовлял корм на зиму.
Косил он, привязывая себя к стволу дерева, чтобы не свалиться под откос: здесь все отвоевываешь у гор.
Старик Лекка, высохший, легкий, выветренный, как будто из одной пористой дубленой кожи, на которой живые, цепкие, все замечающие глаза. Когда он улыбнулся, то и горы и эта башня, казалось, уже не имели того значения, которое мы и исторические хроники им приписывали. Лекка что-то сказал и развел руками.
Георгий перевел:
— Лекка извиняется, что заставил нас ждать. Он не знал, что у него гости. А когда узнал, то рад, что…
Старик опять заговорил по-своему.
— О! Салям алейкум, — воскликнул Георгий, — он приглашает нас к себе, в саклю.
Низкий потолок, узкое окно. Нет ни одного предмета, который служил бы украшением.
Кто-то из нас спросил:
— Почему дают башням разрушаться? Ведь это памятники древности.
Очевидно, старику это прошлое не столь было дорого, как молодым, знающим о прошлом только по картинкам и учебникам.
Старика Лекка вопрос развеселил. Он не засмеялся, а только сморщился, но так, что было видно — смеется глазами, морщинами, подпрыгивающей бровью.
Он сказал не то всерьез, не то в шутку:
— Эти башни нужны были тогда, когда нужны были храбрые люди.
— Разве сейчас нет храбрых людей? — спросил я. Георгий перевел мой вопрос.
Старик подумал и ответил:
— Теперь не та храбрость нужна. А эти башни нужны были тогда. Я жил и на плоскости, — сказал Лекка и, как бы поясняя то, что он хочет сказать, добавил: — И там, на плоскости, у меня не было врагов.
Георгий переводил:
— Лекка говорит: дружба зависит от самого человека. Лекка говорит: в дружбе тогда живешь со всеми, когда отдаешь больше, чем берешь, а больше даешь тогда, когда любишь и хочешь, чтобы и тебя любили.
Лекка покачал головой.
— Слишком много ненависти, слишком много.
И мне вдруг открылся смысл тишины, замурованной в башнях.
И я вдруг почувствовал горы как нечто живое, теплое, родственное, почувствовал сопричастность человеческой жизни.
И зря старик Лекка, как передал нам потом Георгий, сокрушался, что в доме у него ничего не было к нашему неожиданному приходу особенно вкусного, чем бы он мог нас угостить.