— Эге! — фыркал Евдоким. — Жди такую единую организацию! Десяток партий, и все грызутся меж собой, как собаки, а правительству того и надо. Напечатали правильный революционный призыв, а дальше что? Ну, соберут, допустим, социал-демократы в подполье сотни две своих единомышленников, но чем станут они воевать с самодержавием? Оружие в руках войск, а войска в руках власти. Писанина останется писаниной, а завоевание свобод откладывается на неопределенные времена. Разве это не обман народа? Жди-пожди да ярмо тяни… А пока солнце взойдет, роса очи выест. Нет, все это не то, не то, Муза… Эсеры ограниченны, эсеры плохие, но они действуют без промедления. Правительство хочет войны — оно ее получает. Наши взрывы и выстрелы гремят и загремят еще громче по всей России, они заставят царских сатрапов уняться и отступить.
— Ах, Евдоким, Евдоким… Не по тебе роль палача… У тебя сердце добрее доброго. Ведь сколько бы ты мог сделать для людей, а обрекаешь себя на гибель из-за какого-то чиновного ничтожества, не стоящего мизинца твоего. В борьбе за высокий идеал победит не кулак, а разум. Это знают и враги, не зря же они держат веками бедный люд в темноте. А какая твоя победа? Самому висеть на палке вместо красного знамени, не приведи бог? Кто не ценит себя, тот не уважает свое дело. Вот как, — говорила Муза поучительно. А Евдоким смотрел в землю.
«Социал-демократкой называется, — думал скептически, — а порода все равно сказывается… Да была бы у меня только башка, а кулаков не было, вряд ли ты сидела бы сейчас здесь и рассуждала так умно…»
Он не видел взгляда Музы — печального и нежного, он слышал только ее тихий голос.
— Ваше дело гиблое, — говорила она. — Это вроде детской игры крашенками на пасху: бац яйцо об яйцо, и оба разбиты, бац следующие, и с ними то же, и так далее, пока ничего не останется. У вас та же игра, только кровавая очень…
— Хватит! — вскинулся Евдоким, и лицо его исказилось. — Что ты мне все саван пророчишь!
— А ты сердишься, Юпитер?
Евдоким подбросил свое мускулистое тело, сел, посмотрел на нее холодно и сурово. Муза вздохнула. Горло ее сжалось острой тоской так, что на глазах выступили слезы. Прошептала, глядя в землю:
— Не знаю, чего бы я только не сделала, чтобы удержать тебя от бессмысленных дел! Чем отвлечь, чем спасти тебя?
Евдоким молчал.
В лесу было тихо. Невысокая трава под ногами прозрачно зеленела, и рассеянный свет от нее озарял снизу трогательно-нежный подбородок и покрытую едва приметным загаром шею девушки. Евдоким встал, подал ей руку.
Домой вернулся под вечер. На завалинке возле дома сидел какой-то худой, словно чахоточный малый и грыз семечки. Посмотрел исподлобья на Евдокима, буркнул вполголоса пароль. Евдоким ответил, уставился на него вопросительно.
— Как стемнеет, чтоб был у дома бакенщика. Возле Жабьего затона, знаешь?
Евдоким кивнул.
— Смотри не притащи хвоста, — предостерег угрюмо малый.
Евдоким присвистнул и, похлопав его по плечу, зашел во двор, а связной полущил еще немного семечки, встал и поплелся куда-то. Заперев изнутри дверь комнаты, Евдоким открыл свой сундучок, вынул смит-и-вессон, разобрал, почистил, щелкнул несколько раз курком, затем вставил патроны и вымыл руки. Встал у окна, поглядел на тяжело повисшие розги, ракиты, сунул револьвер год подушку и улегся на койку.
В сумерках поднялся, накинул на плечи пиджак и отправился к дому бакенщика. Места он изучил, поэтому решил идти ближайшим путем. И все же в темноте сбился с тропы и попал в глубокую водороину, полную сухих, как порох, сучьев. От сушья-крушья этого треск пошел такой, что, должно быть, за версту слышно. Выбрался, чертыхаясь, на стежку и вскоре увидел под мрачными осокорями на крутом песчаном откосе хибару бакенщика. Слева лежала старая рассохшаяся лодка, возле нее на фоне мерцающих желтоватых огней, отраженных в воде, кто-то покуривал. Заметив Евдокима, курильщик встал. Это был Григорий Фролов. Поздоровались.
— Я первый, что ли? — спросил Евдоким.
— Комитетчики уже здесь. Иди, я подежурю пока…
Евдоким вошел в темные сени, нащупал щеколду, но не открыл: из-за двери слышались голоса спорящих людей. Кто-то громко говорил, отрубая резко каждое слово.
— Вооруженное восстание может быть революцией, оно может быть и мятежом…
— Бросьте, Мельгунов, — отвечал устало другой голос. — Революции ли, мятежу ли все равно нужны не слезы, не вздохи сочувствия, а свинец, динамит и нервы. Да-с! Крепкие нервы. Революция — горнило, которое требует, чтобы в него без жалости и сомнений бросали свежее топливо — молодежь — с тем, чтобы она изменялась, переплавлялась в нечто новое, в чем бы не было мыслей о собственном «Я». Не было страха за свою жизнь, но было желание — отдать ее за идею.