Поразительным образом, столь непримиримые в миру, в теории религия и наука очень походят друг на друга своим ярко выраженным редукционизмом: первая призывает отбросить всё лишнее в бытовой человеческой жизни – что фигурирует под условным широким классом «суеты сует» – и добраться до подлинно духовного ядра в человеке, вторая же призывает отбросить всё лишнее в сфере фантазии и идеологии, оставив лишь грубо фактическое, материальное и телесное бытие естественного человеческого существа. Именно в синтезе лучше всего выступают их общие пункты.
Вместе с тем нетрудно понять, почему Эмерсон, автор этого синтеза, также ценил неортодоксальную христианскую мистику, а также разнообразные восточные учения, и прежде всего индийские, которые по линии минимализма подчас заходили значительно дальше традиционной европейской религии и Просвещения. Восточная мудрость без церемоний редуцирует к пустоте не только отдельные, но вообще всякие проявления человеческого мира, направляя всё свое внимание на абсолютное Ничто. Увлекавшийся «Бхагавадгитой», Эмерсон, впрочем, так далеко не заходит. Он не намерен терять человека в нигилистической пустоте, напротив, задача его – отыскать то интимное и нередуцируемое, что послужит еще большему и более надежному утверждению человека в мире. Поэтому христианство и Просвещение ему значительно ближе восточной экзотики.
Для Эмерсона, синтезирующего оба пути, истинный в своей минимальности человек обнаруживается одновременно и через религиозное, и через научное очищение – как иногда говорят в Америке, всё сойдет. Данный синтез формально копирует европейскую идеалистическую схему – вспомним здесь хотя бы Шеллинга, – призванную соединить, по видимости, противоположные области религии и науки как одинаково истинные и необходимые для построения Абсолюта. Получается замечательный парадокс: для нахождения синтетического и всеобъемлющего мы должны довести до крайности обратное движение – анализ, редукцию, религиозное и научное очищение. Об этом когда-то писал Николай Кузанский: абсолютный минимум и абсолютный максимум совпадают. Этот тезис Кузанца мог бы стать вывеской на храме американского трансцендентализма.
Эмерсон, пускай он и не формулировал этого в точно таких же терминах, пытается доискаться до минимального основания во всех областях, к которым направляется его неусыпное внимание: в поэзии он работает с минимумом выразительных средств (конечно, XX век покажет, что можно куда минимальнее), в проповедях и следующих за ними лекциях всё сводит к нравственному началу в каждом отдельном человеке, в этом отдельном человеке усматривает Вселенную в миниатюре, как Блейк видел весь мир в одной песчинке, а в этой миниатюрной Вселенной находит ряд основных, опять-таки нравственных законов. Эмерсон – настоящий пророк моральной антропологизации (или, скажем мягче, гуманизации) окружающего мира, и именно эта простая, казалось бы, идея попадает в нерв времени и становится тем, чего не хватало американской культуре в долгом уже и мучительном деле поиска собственной идентичности.
Нетрудно заметить, что до сих пор эта культура успешно эксплуатирует данный зачин – минимализм атомарной личностной прагматики перейдет в последующий прагматизм, инструментализм и прочие варианты американской религии здравого смысла. Поэтому можно сказать, что Эмерсон – это философский отец-основатель американской нации (он, а не Бенджамин Франклин). Но это будет, наверное, чересчур сильный тезис.
Учитывая ощутимое европейское влияние на генезис трансцендентализма, полезно сравнить синтез Эмерсона с более ранним проектом довольно причудливого сочетания свободолюбивого и скептического духа Нового времени с религиозным и проповедническим напором прошлого, имевшим место у одного из самых известных европейских просветителей – Жан-Жака Руссо. Нельзя ли сказать, что трансцендентализм – не оригинальное направление, но скорее какой-то своеобразный американский аналог руссоизма?
Пожалуй, нельзя. Руссоизм, имевший невероятное по силе влияние далеко за пределами его родных мест и уверенно переживший своего создателя, представляет собой религиозный и просветительский минимализм, собранный воедино и в этом единстве немало усиленный присущим Руссо политическим утопизмом (чего лишен Эмерсон – и это скорее к лучшему). Руссо убежден и готов убеждать других в том, что в человеке почти всё наносное: идеология, образ жизни, мысли, желания – словом, вся та хваленая культура, от которой не должно сохранится и камня на камне, ибо такова цена человеческой свободы. Подлинный человек – это дитя природы, естественное и невинное создание, только испорченное вывертами цивилизации.