Заглянула в осколок зеркала, приткнутый над раковиной к водопроводной трубе, и снисходительно покосилась на глаз, блестящий, красноватый (недоспала), и нос с еле приметной впадинкой перед кончиком, — словно хотела сказать частичке той Натальи, что виднелась в зеркале: вот, мол, какая я твердая, как захотела, так и повернула. И тут же подосадовала на себя. Расхвасталась. Подумаешь, подвиг совершила — вынудила мужа вести Максимку с Игорем в детский сад. Сама же и виновата, что он не делал этого раньше. Нет, виноват в большей мере, конечно, Федор. Да он ли только? Нередко и в детстве, и в юности, и взрослой наблюдала Наталья такое же отношение мужа к жене. И Федор не мог не сталкиваться с этим. Вот и решил не умнее старика Лотфуллы: коль так издавна заведено и прочно держится в жизни, значит и ему можно…
Перед уходом в школу Наталья бросила сапсану камбалу, закаменевшую в «тамбовском холодильнике» — между оконных рам. Сокол заверещал, потрогал свои волнисто-рыжие мо́хны и так грустно посмотрел на хозяйку, что она оторопела. А он шагнул, высунул голову из клетки и начал оглядывать ванную комнату.
Истомился сокол в деревянной тюрьме. Все взаперти да взаперти. Выбросить бы его сейчас в форточку — зазвенел бы под крыльями воздух. И вот оно, небо, где лети в любую сторону, пока достанет сил и не натолкнешься на преграду. Но нельзя выпустить сапсана: голод и стужа погубят.
Наталья выходит на улицу. Не оттого ли нежно-зелен иней на кленах, что небо на востоке бутылочного цвета? Не потому ли от солнца поднимается вверх серебряный луч, что ядрен и сух мороз? И шагает она в раздумье. Смотрит на дым электростанции, что серо-черными ободами валит из труб, на теплые волны пруда, что расплющиваются о дамбу, на ребристые кузовы самосвалов. Одновременно видятся Наталье спина Вишнякова с укоряюще-острыми лопатками, огненная дырочка в занавесе ниши, грустные глаза сапсана в желтых колечках век.
В вестибюле, где терпко пахло свежевымытыми полами, Тунцова устанавливала очередь в раздевалку. Неподалеку стояла учительница пения Лия Михайловна — юная, тоненькая, со скрипкой в руке, — ждала Тунцову, чтобы пойти с ней на урок. Опасалась, опять ученики заставят играть, что им вздумается, а Тунцову они боялись больше, чем директора: действовала на них ее великанья фигура.
Тунцова увидела Наталью и заспешила к ней. Лицо приветливое, морщинки возле переносья виновато стиснуты. Поймала Наталью за локоть и вкрадчиво сжала большим и указательным пальцами, потом попеременно средним, безымянным, мизинцем, словно уговаривала: «Не сердись. Ты была права», — и попросила:
— Деньги на тетради собери.
Наталья кивнула: ладно. И хотя неприязнь к Тунцовой исчезла, Наталья молчала.
«Быстро прощаем. Часто прощаем. А не надо!.. Где примиренчество, там и ложь».
Она выдернула локоть из ладони Тунцовой и побежала вверх по лестнице. Замелькали, придвигаясь к ногам, ступеньки. И в голове замелькало: обминуть бы Серебрянскую. А когда взялась за дверную ручку учительской, ахнула про себя: только что отрешалась от примиренчества и к нему же вернулась. Уклоняться? Избегать? Унизительно. Навстречу идти, смотреть в упор и глаз не опускать. Столкнуться. Хорошо!..
Учительская гудела, жужжала, смеялась. Лавируя между педагогов, Наталья двигалась к закуту между шкафами и стеной. Там она увидела Серебрянскую. Та приподнялась на цыпочки, пытаясь приладить поверх вороха пальто свое — круглоплечее, с янтарно-рыжим воротником. Но вешалка — она была из цепочки от стенных часов — соскальзывала с гвоздя.
Наталья молча взяла из рук Серебрянской пальто и повесила.
— Спасибо, Наталья Георгиевна. Благородно. Постараемся дорасти до ваших высот.
— Попробуйте.
— Впрочем, не будем пытаться. Донкихотство. Предпочитаем трезвость, хотя и сожалеем, что донкихоты повывелись. Бескорыстие заменил расчет, а радужные мечтания — трезвость.
— Обывательская.
— Хотя бы. Лучше обывательская трезвость, чем романтические шоры. А то, кроме кнута, и оглобли отведаешь.
— Если уподобиться парнокопытным.
Щеки Серебрянской побледнели. Она схватила портфель и метнулась из закута.
Эта маленькая победа над Серебрянской проняла Наталью тихой радостью, которая напоминает ту, что сквозит в природе осенью, когда много солнца, но синь воздуха, медь лесов, нити паутины не сверкают, не слепят блеском, а мягко светятся. Наталья осторожно носила это чувство в себе и удивленно заметила, что ученики, слушая ее, смотрят лучисто и добро. Лишь глаза Вишнякова холодны и подозрительны. Но и в них к концу урока не осталось стужи. И оказалось, что они не темные, а серые, с такими же коричневыми пятнышками, как на лице, слоено веснушкам не хватило места на носу.
Спускаясь по лестнице, услышала, как Вишняков сказал в вестибюле:
— Мыша, говорит, отобрал у кота. Врет и не морщится. Никакого сокола у нее нет.
Знакомый ломкий голос (а, это мальчик с бирюзовыми глазами) возразил ему:
— Честная училка. Не врет. Вчера не жаловалась. Вруша бы пожаловалась.
— Не защищай — в лоб звездану.
Снизу потянуло холодом, грузно хлопнула парадная дверь.