— Что-то, Гошка, неладно с тобой.
Жмыхов не ответил. Тропкой, что пролегала по огороду, он побрел к озеру. Оно было покрыто рябью и лишь там, где поднимались на поверхность вязкие космы водорослей, светлело круглыми гладкими латками.
Вскоре и мы с Михеичем спустились к озеру.
Жмыхов сидел на старой душегубке. Через пролом в борту пытался выпрыгнуть лягушонок, но это не удавалось ему. Он падал на спину, жалко белел брюшком и дрыгал ногами.
Михеич сел рядом с художником, а я — на бревно, приваленное к плетню.
— Ну? — ласково сказал старик и похлопал Жмыхова по коленке. — Не доверяешь?
Жмыхов сорвал с доски решетчатый от ржавчины кусок жести и принялся ломать его.
— Все началось три года назад, — выдохнул он. — Заехал я в Москву к фронтовому другу, Ивану Агееву. Скульптор он. Учился я тогда в Ленинграде. Заочно. Самого Агеева не застал дома. Зато застал девушку.
Комната у Агеева хмурая, во двор выходит. Двор узкий, как печная труба. Мрак в комнате. На комоде идол с длинной мордой, ноздрищи широкие, как голенища. И глаза тоскующие, задумчивые. Тут же мраморная рука, на подоконнике — головы, бюсты, скульптура из глины и гипса. И вот среди всего этого, содеянного Иваном, сидит на стуле девушка. Белокурая, платье из голубого шелка. Вокруг шеи наивный, нет, не наивный, — невинный воротничок из кружев. В лице что-то от шаловливой девочки. Мне давно нравились немного курносые девушки. И она была немножко курносая.
Поздоровались. Спросил, где Агеев. Сказала, что он побежал в магазин за папиросами, и представилась: Ольга Зарубина, студентка-медичка.
Разговорились. Она стала расспрашивать, какие картины защищали дипломанты репинского института. Ее интересовали и образы, и колорит, и рисунок. И чем она особенно удивила меня, так это своеобычным взглядом на живопись. Ее любимым художником оказался Врубель.
«Никто, — говорила она, — властней Врубеля не выражал титаническую силу человеческих переживаний. Посмотришь на «Демона» и уходит из души мелочное. Крупно относись к жизни и к своим переживаниям, — вот к чему звал Врубель. Ты рожден не для того, чтобы пресмыкаться. Ты рожден, чтобы понять мир и подчинить все в нем своей разумной воле».
Слушал я Ольгу, и странными и несовместимыми с ее обликом казались те большие слова, которые она произносила. Хрупкость, голубое платье, невинный воротничок — и большие слова… Удивительно!..
Вдоль берега остро проплыла лодка. Парень с широким затылком штангиста рвал веслами воду. На носовом сиденье возвышался другой, поигрывая цепью и легкодумно глазея по сторонам. Ветер бросал на голову девушки, сидящей на корме, угол косынки. Красавица окунала в воду лилии и подносила их к лицу.
Михеич толкнул локтем Жмыхова.
— Видал? Катя Трубникова. Который веслами — техник с марганцевого рудника, который на носу — шофер. Любят они Катю. Она — нет. Она любит шахтера Васю Сухарева. Ну и он, конечно, от нее без ума. Но жениться не хочет. Силикоз у него. «Чего, — говорит, — жениться? Может, мало проживу. Пусть твердую семью заводит». Порох — дело.
Жмыхов проводил лодку тревожным взглядом и положил на перекошенные плечи Михеича руку.
— Слушай, старина, дальше. Пришел из магазина Агеев — свистнул от радости. Обнялись. Потискали друг друга. Потом Агеев отправил Ольгу за Диной, за своей невестой, а меня потащил покупать провизию и вино.
Часа через два мы приехали в Пушкино.
Нас было четверо, но для меня не существовало Агеева и Дины. Шутил ли я, смеялся ли — думал, что шучу для Ольги, смеюсь для Ольги. Я никогда до этого не сочинял стихов, а тут вдруг начал импровизировать. И хорошо получалось. Две строчки даже помню:
Небом, разумеется, была Ольга. Мое настроение передавалось ей. Увидела собаку с желтыми бровями, захотела погладить. Собака лает, урчит, а она смело идет к ней. И погладила бы, если бы та в подворотню не юркнула. Старухи в палисаднике ссорились — остановилась, умильно уставилась на них. Старухи заметили Ольгу, поняли, что они смешны, и — в разные стороны.
Позже я понял и свое и Ольгино настроение. Это были минуты нежности ко всему на свете, вызванной предчувствием, что среди тысяч людей мы отыскали друг друга для большого счастья.
Дача отца Ольги — Петра Ипполитовича, инженера с завода «Серп и молот», — стояла между елей, берез и сосен. На газоне — тюльпаны, астры и еще какие-то цветы с мясистыми стеблями и разноцветными чашечками.
Петр Ипполитович играл в пинг-понг с адвокатом, гордо носившем экстравагантную фамилию — Убейконь. Когда адвокат знакомился, он резко, в два приема называл себя: «Убей-конь».
Он был высок, красив, нет — скорее смазлив и холен.
Впрочем, не верь мне, Михеич. Просто у него было белое румяное лицо. Оно и понятно: здоровый, молодой, неизработанный.
Обедали мы на стеклянной веранде. Убейконь разливал в рюмки вино и приговаривал, чокаясь:
— Накось, закусь. Закусь, накось.