Я не отвечал ему и потому, что торопился пристать к берегу, и потому, что не было сил кричать. Когда плоскодонка зашебуршала днищем о камни, Жмыхов отцепился от кормы, встал. Пряди мокрых волос пристали ко лбу, лицо позеленело, щеки ввалились.
— Я ж те предупреждал, Гошка, что этое место — уральское поддувало, — ворчал Михеич. — А ты — ноль внимания. Вот потоп бы, тогда понял бы, как не слушать старого человека.
Старик уложил Жмыхова в кровать, укрыл стеганым одеялом, достал из тумбочки бутылку настойки.
— Гошка, а Гошка, царапни стаканчик, — ласково промолвил он.
— Не хочу, — еле слышно сказал Жмыхов и отвернулся к стене.
Я лег на кушетку. Михеич набросил на меня тулуп, вышел, тихонько прикрыв за собой дверь.
Над кушеткой, опираясь лакированной рамой о три медных гвоздя, висела картина: среди красных маков под желтым небом идет женщина в черном.
Мне приснилось, что эта женщина сошла с картины и неслышно откинула с головы Жмыхова одеяло.
Он гневно взглянул на нее и отвернулся.
— Георгий, — сказала она, — не отворачивайся. Посмотри на маки. Они красные-красные. От зорь красные.
— Я не хочу знать, отчего они красные: от зорь или от пожаров.
Женщина не обиделась. Она была настолько печальной, что другое чувство не могло в ней возникнуть. У нее были печальные запыленные босоножки, печальные блестящие волосы, печальные широкие рукава. А какая печаль исходила из глаз!
— Георгий, я посадила маки для тебя. Думала, ты придешь, а он, — вдруг указала она пальцем на меня, — он помешал. Он хотел испытать твое мужество и утопил тебя. Теперь ты никогда не придешь, и маки сгорят.
Я вздрогнул, открыл глаза. В окно било солнце. Михеич стоял возле Жмыхова и шептал.
— А я, ядрена Феня, линьков поджарил да груздочков прошлогодних из погреба достал. Груздочки-то — отчаянная закуска. В свете нет лучшей! А еще я редисочки со сметаной сварганил. Знаю, любишь. И карасиков вяленых ободрал. Полдюжинки.
Тронутый ласковостью Михеича, Жмыхов улыбался такой светлой улыбкой, что у меня, омраченного сном, стало легко и радостно на душе.
Обедали мы возле дома, в тени ворот. Грозовой ливень, который Жмыхов и я проспали, щедро смочил землю, и теперь пахло цветами, мокрыми досками, коноплей и березовой стружкой, лежащей под камышовым навесом. Солидно пощипывая подорожник, расхаживали по двору гуси. Суматошные после дождя, ползали по лужам утки, крякали, хлопали крыльями, дробили широкими носами воду.
Подле табуреток ходил, помахивая колечком хвоста, приземистый черный пес Шарик.
Он был стар и хитер. Выпрашивая еду, весело таращил глаза, морщил морду и чуть приоткрывал зубы. И каждому, кто обращал на него внимание, казалось, что Шарик смеется. Ласково, умно. Это поражало и подкупало, заставляя взять со стола какой-нибудь лакомый кусок и не бросить его, а положить возле ног пса на чистое место.
Шарик снова таращил глаза и смеялся, а затем прятал то, что ему дали, в стружки под камышовым навесом и возвращался, чтобы опять столь неотразимо попрошайничать.
— Старик ведь уже, а совести нет. Хватит зубы-то скалить! Подали — съешь. А ты еще то не съел, и опять за рыбу деньги, — стыдил его Михеич.
Настойка убывала. Михеич вспоминал молодость. По тому, как раздумчиво колыхался его дребезжащий голос, чувствовалось: больно старику, что утратил он прежнюю силу, что не будут больше увиваться за ним яицкие девушки-казачки, сердечней и миловидней которых он, избороздивший Россию вдоль и поперек, не встречал.
То ли подействовало на него настроение Михеича, то ли по другой причине, Жмыхов становился грустней и грустней. Временами он порывался что-то сказать, но не промолвив ни слова, ронял голову на руки. Михеич навалился на стол и, обращаясь к Жмыхову, запел:
Он пропел последнюю строчку с багровым от натуги лицом и беспомощно упал на спинку стула. Полуприкрытые прозрачные веки, частые выдохи в смятую, пропитанную никотином бороду, дрябло опущенные руки, — все говорило, что прошла для Михеича пора песен.
— Тонкий ты человек, Михеич, коль почувствовал, как у меня смрадно тут, — постукал себя в грудь Жмыхов и внезапно выкрикнул: — Счастливчик ты, Михеич! Трех сыновей вырастил, высшее образование им дал. А главное, прошел через всю жизнь с одной женщиной. А мне не везет в любви. Встречал много хороших женщин, а одинок. Страшно? Да, страшно. Жизнь без любви, что дом без окон: ни света, ни тепла.
Михеич переступил с ноги на ногу и достал из кармана папиросы.
И смешным, и трогательным казался он в эту минуту: захмелевший, розовоносый, с плечами наперекос, будто увесистая гиря, оттягивала одно плечо, поднимала вверх другое.
Михеич звучно напился и, выбивая из бороды капли воды, проговорил: