В этом имелась своя логика. В жертве может пробудиться ярость, однако она обречена на то, чтобы оставаться собой: жертвой. В этом и состоял тот цикл истины, свидетелем которого становилась каждая культура, каждая цивилизация, столетие за столетием.
– Дело здесь в самом языке, – сказал Старший Оценщик, опускаясь на колени рядом с полной воды каменной чашей, чтобы смотреться в нее, накладывая на лицо яркие краски. – Жизнь продвигается вперед, когда ей сопутствует успех. Жизнь останавливается или отлетает на обочину, когда терпит неудачу. Прогресс, Таралак Вид, подразумевает путешествие, но необязательно совершенное за определенный промежуток времени. Иными словами, оно не соответствует развитию и последующему старению отдельной личности, хотя и это сразу же вплетается в общую ткань. Нет, истинное путешествие есть дорога размножения, когда одно-единственное семя перемещается от носителя к носителю сквозь последовательность поколений, и каждое должно быть в какой-то степени успешным, иначе семя… останавливается или отлетает на обочину. Разумеется, человек не способен мыслить в масштабах сменяющих друг друга поколений, хотя потребность посеять свое семя и является определяющей. Прочие заботы, пускай они лишь поддерживают эту определяющую потребность, целиком занимают его сознание, мгновение за мгновением. Добыча пищи, безопасность жилища, поддержка семьи, родственников и союзников, борьба за то, чтобы мир был предсказуем и населен предсказуемыми людьми – если угодно, поиск комфорта.
Таралак Вид снова отвернулся от него к окну, где стоял финадд Варат Тон, наблюдая за происходящим внизу, на подворье.
– Монах, – проговорил он хрипло, – для моего племени все то, что ты сейчас перечислил, – один из этапов битвы, войны, которая никогда не закончится. И каждый бой в ней отчаянный, беспощадный. Нельзя доверять ни любви, ни обетам, потому что почва расползается у нас под ногами. Ни в чем нельзя быть уверенным. Ни в чем.
– Разве что в одном, – сказал Варат Тон, обернувшись к ним. – Воин по имени Гадаланак мертв. А теперь и еще один по имени Падди, стремительный и любивший побахвалиться.
Таралак Вид кивнул.
– Ты пришел к той же вере, что и я, финадд. Да, поскольку мы оба видели Икария в гневе. Однако этот их император, Рулад…
Монах внезапно издал какое-то странное хрюканье, потом, резко повернувшись спиной к ним обоим, уселся на табурет и обхватил руками туловище.
Варат Тон нахмурился и шагнул вперед:
– Старший Оценщик? Отче? Вам нехорошо?
Тот затряс головой, потом вымолвил:
– Все в порядке, благодарю. Давайте лучше сменим тему. Господь благословенный, я еле сдержался – понимаете, радость меня чуть было не переполнила. Увы, я так мало могу сделать, чтобы себя ограничить.
– Ваша вера в собственного бога непоколебима?
– Да, Таралак Вид. О да. Разве не утверждают, что Рулад безумен? Сошел с ума от бесчисленных смертей и возрождений? Так вот, друзья мои, должен вам сказать, что Похититель Жизни, мой возлюбленный бог – единственный бог – тоже безумен. И не забывайте, прошу вас, что это Икарий явился сюда. Не Рулад, а мой бог совершил это путешествие. Чтобы насладиться собственным безумием.
– Но тогда Рулад…
– Нет, Варат Тон. Рулад – не бог. Бог лишь один. Рулад – несчастное создание, столь же смертное, как и мы с вами. Вся сила – в его мече. В этом, друзья мои, заключается принципиальная разница. Однако ни слова больше, иначе я нарушу мой обет. Вы оба столь мрачны, столь отравлены страхами и предчувствиями. Сердце мое вот-вот разорвется.
Таралак Вид, уставившись монаху в спину, увидел, что тот весь дрожит и не способен унять дрожь.
– Конец, – сказал Старший Оценщик, – никогда не тот, которого вы ждете. Да будет эта мысль вам утешением.
– Когда вы собираетесь стать свидетелем своего первого поединка? – спросил его Варат Тон.
– Если и собираюсь – я еще не решил, – если собираюсь, то это, конечно, будет тоблакай, – пробормотал Старший Оценщик, который наконец настолько совладал со своими чувствами, что развернулся на табуретке и бросил на финадда спокойный, понимающий взгляд. – Тоблакай.
Рулад Сэнгар, Император Тысячи Смертей, стоял над телом своей третьей жертвы. Весь забрызганный чужой кровью, сжимая меч в дрожащей руке, он вглядывался в безжизненные глаза на неподвижном лице, в то время как толпа, как и положено, ревела от удовольствия, сообщая свой голос и его горькому триумфу.