Дело в том, что Хаслер пустил в ход завязавшиеся на новогоднем вечере у Мантека знакомства, чтобы содействовать бегству Элизабет из ведомства народных библиотек. Он знал, что руководящие товарищи не одобрят такого поступка, но это его мало волновало. Он всегда (по мере возможности) поступал так, как считал правильным, и поэтому внимательно выслушал все доводы Элизабет, согласился с ними и тотчас же взялся за телефонную трубку. «Добрый вечер, говорит Хаслер. Надеюсь, вы еще не спали… Вот именно, я беспокоюсь о вашем институте. Надеюсь, он растет и процветает… Да, отлично… А сотрудники?.. Печально, печально, но, может быть, тут я смогу вам помочь. Не нужна ли вам библиотекарша?.. Нет?.. Этого вы можете дожидаться до второго пришествия. Искусствоведов, разбирающихся в библиотечном деле, не бывает… Да, совершенно безнадежно. Есть только один выход: растить кадры! У меня тут есть кое-кто на примете… Да… Разумеется, точно, как аминь в церкви… Лучше сразу же, завтра… хорошо… до завтра. Ну вот!» Последнее относилось к Элизабет, которая после этого разговора плохо спала ночью, потому что искала ответа на два вопроса, которые ей обязательно зададут: почему вы хотите уйти со старой работы? Почему вы хотите работать именно у нас?
И вопросы эти были заданы, хотя и несколько иначе сформулированные, в субботу после обеда на холостяцкой квартире в новостройке; Хаслер курил сигару и не мешал Элизабет говорить, уверять, пояснять, что было нелегко в присутствии мужчины, чьи пальцы беспрестанно вертели свободно сидевшее обручальное кольцо, чей взгляд устремлен поверх ее головы, через окно, в пустое синее небо, где он, не найдя, за что зацепиться, блуждал из стороны в сторону, и чей рот то и дело открывался, чтобы с шумом втянуть воздух перед обильным словоизвержением, долго задерживаемым и наконец прорвавшимся, когда Элизабет кончила, замолкнув в ожидании ответа — согласия, возражения или недоумения, однако его не последовало, так что ей и по сей день не известно, слушал ли вообще герр Брух ее заранее обдуманные бессонной ночью речи, а если слушал, то понял ли их, что было весьма затруднительно, ибо она не владела мастерством отточенных формулировок и скорее чувствовала, нежели знала, что нужно сказать. А хотелось ей сказать следующее: она вернулась к своей профессии в надежде на то, что работа сделает из нее нового человека, превратит полушарие в шар, спутник — в самостоятельное небесное тело. Но это оказалось труднее, чем она предполагала. Великая семья народных библиотекарей приняла ее, но не как коллегу Эрп, а как жену коллеги Эрпа, как покинутую жену, которую следует жалеть, ободрять, относиться с сочувствием или (редко, и то исподтишка) с насмешкой. Она не обвиняла никого, кроме себя (за свою чувствительность); ведь факты оставались фактами, их нельзя было изменить, и меньше всего это могли сделать доброжелательные и приветливые сослуживцы, подчеркнуто державшиеся так, словно фактов этих не существует, и тем самым наглядно подтверждавшие их существование. Если в ее присутствии кто-нибудь упоминал имя Эрпа или его библиотеку, то говорившему редко удавалось сохранить непринужденность, а если и удавалось ему, то не удавалось ей. Она непрерывно старалась освободиться от Эрпа, но это-то и связывало ее с ним все крепче. Элизабет хотела хорошей работой доказать себе и другим, что она не только бывшая жена-содержанка, которой теперь скрепя сердце приходится самой зарабатывать на содержание, но доказывала она лишь то, что всякое ее усердие — усердное равнение на него, всякое стремление — устремленность к нему, всякая старательность — старание достичь его уровня; то, что она искала, он уже нашел, чему училась, он давно уже знал. Никогда Элизабет не испытывала больше ощущения, которое у нее было во время беременности и которое она мечтала вернуть: это могу только я! Вот откуда ее желание бежать из библиотеки. Очень понятное.