Бурый бредет вдоль заплесневевших улиц, покрытых засохшей коркой выплеснувшего алкоголя и людских слез, слюнь и крови. Вокруг из стен многолетних домов слышится весь собранный шепот отскакивающих от них когда-то матов и человеческих криков, полуночных, впопыхах вырвавшихся, таких, какие бывают только в темноте и под звездами.
В такой же темноте, в которой Бурый сейчас, один – вокруг, с миллионами – ввысь.
Вон они, глядят на него своим серебряным взглядом, весьма презренным, потому что ну за что его любить?
Можно только ругать и наказывать холодом под одеждой.
Вдалеке крики таких же, заблудших или обессиленных, Бурый слышит – чувствует разбитость и безнадежность этой ночи, забравшейся к нему в нервы. Застывшей там. У него на языке сухость вина, красного, и еще бы пару капель на него, чтобы бездна разверзнулась до конца – сейчас он ходит по её краям.
Чувства неясны, в смысле, точно холодно снаружи, противно внутри, и больше ничего не определить, но что-то точно есть, он ощущает, его же переполняет, разрывает, он же трещит по швам, смотрите.
Никто не смотрит.
Бурого тошнит, последний бокал или хотя бы его половина были ни к чему, но наливал не он, не к нему претензии. Друзья, а точнее, затертые знакомые всегда спаивают как-то неумело, словно собаку. Парень и чувствует себя так.
Хочется танцевать под собственную мелодию в голове как-то вспомнившуюся, там так много слова «fuck», что оно едва не срывается с языка при каждом бордюре. Луна кажется костлявой – представляете, Луна? Все её серые впадины, точно выпирающие скулы, подчеркнутые кости – почему бы и нет?
Бурому кажется она уродливой, а потому думается, что они бы подружились – два фрика, медленно плывущих куда-то вдаль, всегда так не вовремя сгоняемые ярчайшим диском Солнца, которое всем нужно, которого все ждут.
На Луну всем срать.
На Бурого тоже.
Прохожие его даже не жалеют глазами, скорей оплевывают – ладно, он бросает каждому по равнодушному взгляду, всегда неправильно распознанному.
В мыслях опять же – Соднце, только ярко-красное по волосам и теплое по коже, рядом с которым он так ничтожен и безнадежен. Черный – даже его имя какое-то горячее и жжет нещадно, но так желаемо. Сейчас, наверное, спит в своей спальне или занят профильной математикой, черт угадай, да и не важно.
Бурого снова закрутило в цитадель своего беспредельного самопоедания, вновь проблемы сжали на затылке и окунули в свой тазик. Отражение Чана плавает где-то на самой поверхности, и оно – основное.
Пульс снова играет Моцарта, давление – Баха, Бурый нихрена не разбирается в классике, но факт в том, что ему по здоровью дерьмово. И больше того.
Он забыл номер парня, у которого занял на пачку сигар, давно выкуренных: совсем лажает память, интуиция, логика, ориентирование – он даже сейчас не уверен, что идет домой. И снова – в низшие успокоительные – алкоголь, тупое обезболивающее, что пройдет быстрее, чем наступит следующий день. А что изменится?
Ровно число на календаре где-то в потерянном телефоне, темнота подглазных мешков и степень ненависти к самому себе.
Черный вчера выиграл на олимпиаде по истории, праздновал ореховым тортом и сладкими соками.
Бурый сегодня запивал водку просроченным пивом и жевал подтаявший лёд.
Он помнит, как ненавязчиво и с максимальной дрожью попытался вроде поздравить с победой, запинаясь на каждом шаге и на половине каждого слова, но… но… он увидел в ответ мешанину из несфокусированного внимания и жалости, причем второго составляло процентов семьдесят.
Такая темноглазая, щадящая и безнадежная жалость, что Бурого едва не вывернуло на свой же принятый стакан, который ему любезно протянула такая родная рука. А ведь ему казался прогресс чем-то вроде возможного, однако…
Он выбежал из школы как отхлещенный по щекам и, кажется, снес забор своим постыдным напором, с которым бежал с крыльца и дальше. Казалось, его конечная точка – сам край земли, где бы точно не нашлось ничьих глаз.
Но те, чернее, большие, любимые и жалеющие смотрели отовсюду, под любым углом, запрятанные внутри и калящие сердце.
Бурый едва не пинал каждую проходящую кошку с долей выливающейся из ушей злости, негодования, ярости куда-то деться. Желательно, навсегда и с забвением. Сейчас что-то вроде того. Половина второго или сорок минут, он один на проспекте с ледяными фонарями молчащей улицы и противным запахом мусорок.
Хочется, чтобы в конце пути его ждали слова «Я так тебя ждал!» или хотя бы запущенное в рожу полотенце за позднее время, но там, вероятнее, ждет плоскость дощатого пола с засохшим вином и ветер, выпущенный занавесками на макушку как «спокойное ночи».
Бурому так хочется лета не только по утренним новостям где-то из соседнего окна (у него телевизор отключен круглосуточно), но и по погоде жарким плюсом, и на душе – любовью. Её же внутри, где-то там, так много, если откопать – хоть строй небоскребы чувств, да смысл? Они будут пустовать и вскоре обрушаться руинами подорванных надежд.