Сколько я о нем написал! С дюжину портретных эссе и критических статей, юбилейный адрес к его пятидесятилетию, два докуромана: один прижизненный, «Три еврея», а другой посмертный — «Post mortem», — не пора ли остановиться? Почему он является мне в моих сновидениях, а наяву в моем мозгу звучат стихи в его собственном исполнении — нараспев, речитативом, бормоча, картавя, с пропусками слов и строк, раскачиваясь и потея. То ли шаман, то ли кантор, я знаю? Неумолчный голос. А теперь вот алчет из своей могилы на острове мертвых в Сан-Микеле, проборматывая свой наказ, чтобы я снова писал о нем. Или это «игра ложного воображения», как выразился однажды Платон. И был не прав: какое воображение не ложное? На то оно и воображение, чтобы дополнять и исправлять реальность, потому хотя бы, что та не дотягивает до наших желаний и фантазий. Где кончается реал и начинается фэнтези? В моих сновидениях мне являются один из моих покойных котов (сиамец-шизик), папа с мамой и Бродский, в которого я был влюблен, как в женщину. Вот, наконец, я и просек: любовь не проходит со смертью любимого человека или животного. Пусть некрофильство, но не в медицинском значении этого слова. В другом смысле: «Явись, возлюбленная тень!» Мой разговор с Бродским продолжается, как его разговор с Небожителем, хоть сам он не Бог, но заместитель Бога, а Виктор Гюго, тот и вовсе считал, что поэт творит наравне с Богом. Кто знает. Устанавливает ли смерть пределы общению живого с покойником? Или прав Ваш любимый поэт, Ося, которого Вы не только ставили выше Пушкина, но и больше любили:
Почему не найдет? А если попробовать? Не случайно же я слышу во сне Ваш картавый голос. Принимаю заказ от покойника с того света, из могилы. А пробиться к Вам, Иосиф Бродский, можно только с помощью Вашей поэзии, на стиховом, то есть Вашем, языке. Вот я и возьму одно Ваше шестистрофное стихотворение, сочиненное Вами на случай в конце февраля 1972-го, за три месяца до эмиграции, и помещу его в контекст нашего с Вами питерского времени.
Сначала повинюсь. Это из-за меня страдает не только Бродский, но и Довлатов — два классика современной литературы. С обоими я был близок, но с Бродским больше по Питеру, а с Довлатовым больше в Нью-Йорке, где мы виделись ежевечерне в течение нескольких лет, отчасти — но не только! — по топографической, как я уже говорил, причине, ибо были соседями, но я бы это назвал «соседством по жизни», если воспользоваться выражением Пастернака. Правда, и в Ленинграде мы виделись часто, хоть и не регулярно, принадлежа к разным кругам молодой интеллигенции. Да, оба были местными знаменитостями, и вот недавно на чьем-то людном юбилее в нью-йоркском ресторане «Севан» ко мне подошла дама родом из Питера и стала перечислять, где встречала нас, большого и маленького, не будучи с нами знакома: на Невском у Елисеевского магазина, у Дворца искусств, у Малого зала Филармонии: «На вас показывали пальцем, вы бросались в глаза». По-любому, именно я делал вступительное слово к единственному сольному вечеру Довлатова в России — в Доме писателей имени Маяковского на улице Воинова, о чем сохранилось свидетельство на фотографиях архивариуса питерского андеграунда Наташи Шарымовой, которая продолжила свою фотолетопись, переехав вместе со своими героями в Нью-Йорк (см. вкладки). Уже здесь я опубликовал юбилейный адрес на 50-летие Бродского, который начинался с первой страницы «Нового русского слова», тогдашнего флагмана русскоязычной прессы в эмиграции, а внутри газеты занимал еще целую полосу. Ну и так далее, о чем читатель уже знает, читая эту книгу.
Так вот, я безвинно виноват, что два отличных текста этих наших классиков не печатаются в их книгах, на них наложено табу, они находятся под запретом, хотя сам я, елико возможно, восполняю пробел и публикую их в своих книгах и эссе.
Если с Бродским я веду разговоры во сне, то с Довлатовым наяву, когда проезжаю или прохожу — благо живу неподалеку — мимо еврейского кладбища