Но это — забегая вперед, а тогда Лена и Саша не без удовольствия, мне кажется, вняли моей пьяной просьбе: Лена — потому что, как и я, была влюблена в Бродского, а Кушнер, «придворный еврей», которого вовсю печатали и противопоставляли непечатному «городскому сумасшедшему», — потому как иной возможности увидеть своего соперника (хотя какое там соперничество!) у него не было, зато любопытство, не без злорадства, к горемычной судьбе Рыжего было. Наивняк, Саша мыслил в узких пределах «отечества белых головок» и даже не подозревал, что Бродского ждет мировая слава, которая потом рикошетом возвратится посмертно в Россию.
Короче, далеко за полночь мы ввались в Осину берлогу. Ося оставил меня на диване в предбанничке, предусмотрительно вручив мне тазик, в который я вцепился, с ним заснул и с ним проснулся наутро, а о ночной встрече Бродского, Кушнера и Клепиковой знаю только с ее слов. Пусть Лена и вспоминает — ей карты в руки.
Взяв разгон первой шутливой строфой, Бродский выдает очень сильную следующую:
Теперь потребуется биографическое пояснение. Мы с Леной Клепиковой родились с разницей в пять дней, а потому справляли один день рождения на двоих, где-то между 20 и 25 февраля, чтобы званый вечер пришелся на субботу, с чем и связана третья строфа посвященного нам Бродским стихотворения:
Ни о каком браке никто из нас, конечно, в школе и не помышлял, тем более любовь была односторонней, но я утешал себя тем, что такой огромной любви, как моя, вполне хватит на двоих, и вообще, один любит, а другой позволяет себя любить, один целует, а другой подставляет щеку, а в высоком регистре — у Аристотеля — влюбленный божественней любимой. Так-то!
Некоторые бродсковеды-шутники и вовсе полагают само слово «брак» в этом контексте эвфемизмом, и одни подставляют на его место «секс», а иные, исходя из текстологически-аллитерационного анализа двух этих злосчастных строчек со всякими «ле» и «ли», выдают лексически непристойный вариант: «Покуда дети о глаголе, вы думали о е*** в школе».
А что Вы скажете, дорогой мой покойник?
Бродский являлся к нам на день рождения всегда с опозданием и всегда без подарка, на который у него не было денег. Подарком был он сам. Не сам по себе, хотя мы с Леной питали к нему нежные чувства, совместные и сольные, а коронное его выступление с чтением новых стихов — обычно под конец вечеринки, за полночь. На улице мерзли топтуны, кагэбэшная свита Бродского, и Ося как-то предложил пригласить их в дом или, на худой конец, вынести им по чарке горючего.
Однажды Ося спел солдатскую песенку про Лили Марлен в собственном переводе, аккомпанируя себе постукиванием ладони по столу, — это был триумф на периферии. Как и его рисунки — идеализированные автопортреты и дружеские шаржи на приятелей и самого себя. Сходство схватывал верно, но нос слегка преувеличивал. Так случилось с его лиссабонским портретом Довлатова.
— У тебя нос другой, — сказал Сереже редактор, которому он похвастал рисунком.
— Значит, надо сделать пластическую операцию, — ответил Сережа.
Шутки шутками, но при всем своем пиетете к Бродскому Довлатов перерисовал себе нос на его лиссабонском рисунке.