Юлиана то ли повели, то ли потащили по анфиладе песчано-желтых залов, составляющих целый подземный город. Чувствуя на себе тяжесть взглядов, он рассматривал то немногое, что было вокруг, смутно узнавая обрывки из памяти убитого им Латхуса. Он миновал череду храмовых помещений, украшенных вырезанными из дерева, а также глины статуэтками Раум. Статуэтки были в виде грузной фигуры. Не имелось у них ни налившихся женских грудей, ни мужских гениталий. Эти странные обезличенные символы, полные противоестественности, а оттого грязной противоестественности, пугали многих южан. Само божество Раум считалось таким же гадким, хоть и почитаемым за темные знания. Однако в этом подземном храме было светло от фонарей, сухо и пахло летучими благовониями. Здесь не было ни грязи, ни крови, ибо о великой Раум заботились – ей или ему поклонялись. Правильнее было бы называть этого демона «оно», но человеческий мир устроен так, что все в нем делится на две половины: женскую и мужскую. А оттого, несмотря на обезличенность, где-то это божество связывали с женским именем, а где-то – с мужским. Сам же Илла Ралмантон всегда говорил о Раум как о женщине.
Юлиан спускался все глубже.
Пещеры становились ниже, уже, и высокому северянину приходилось нагибаться, чтобы не удариться головой. Мимо него в этом бесконечном лабиринте коридоров протиснулись смуглолицые дети в туниках. Глаза их были пусты. Юлиан поневоле задумался о том, как их тела еще с малого возраста становятся домом и пищей для червя. Дальше его тонкий слух выловил младенческие крики, доносящиеся эхом из залов, где новорожденных баюкали, растили и готовили к тому, что они будут служить Раум: душой или телом.
Наконец туннель расширился, оброс самыми дорогими южными коврами, устилающими и пол, и стены. Закончился он служащим дверью красно-золотым ковром с бахромой. Ковер отодвинули, и прислужники тут же опустили глаза, не смея поднять их на свое божество. Они буквально затолкали напряженного Юлиана в огромнейшую пещеру-храм под землей, выдолбленную из известняка, а сами испуганно исчезли, дабы разнести вести о нежданном чужаке.
Он видел Раум в воспоминаниях Латхуса, но, боги, как же отличаются эти мутные картины памяти от того, что предстало перед ним! Она шевелилась по всему залу своими сотнями отростков, ответвляющихся от длинного огромного тела, желтого от старости. Кое-какие отростки уже лежали безжизненными, повиснув, как бремя, лишь увеличивающее вес. Другие же отвратно колыхались при малейшем движении. Если она была божеством, то ее стоило описать как божество богопротивное, воплощающее в себе все самое отвратительное, что только способен вообразить себе человек.
Огромно-безобразная, она возлежала вдоль пористых стен, занимая пространство почти до потолка пещеры. Мрачные тени от двух светильников ползли по ней, а сама она сливалась со стенами желто-красной пещеры. Не шевелись она, могло бы показаться, что это часть храма. Так, возможно, и было. Не присутствуй Раум здесь, этот храм, оставленный юронзиями, когда те бежали после кровопролитной войны на Юг, так и остался бы заброшенным. Но сейчас она была его омерзительным сердцем, укрывшимся в глубинах лабиринта, дабы смертные не нарушали ее покой. Подле этого отвратительного божества, внушившего Юлиану одним своим видом и презрение, и ужас, находились люди, одетые в льняные робы. Их было под два десятка. Все разного возраста. И дети, и старики, и женщины, и мужчины, но все с одинаково вспученными животами. Кто-то из них крепко спал, прислонившись к вздымающемуся округлому телу, кто-то гладил шевелящиеся отростки, но делал это столь бесчувственно, что Юлиан понял: Раум ласкает себя человеческими руками, не имея собственных.
Среди этих пораженных сотрапезниками людей спиной к входу сидел на коленях верховный жрец. Тот самый Акиф. Около него покоился кинжал, инкрустированный яхонтами, а чуть поодаль – фонарь. Сам он держал в своих руках еще подрагивающий и отрезанный от божества отросток. Поначалу казалось, что он пытается его вкушать, однако чуть погодя стало ясно, что жрец жадно припадает к его сухой коже, лобзая. Жрец целовал его, как мать целует свое больное дитя, желая ему скорейшего выздоровления и печалясь от свалившихся невзгод. Из отростка, внешне иссушенного, как пергамент, вытекала то ли гнойная жидкость, то ли слизь, то ли белая кровь, – но пахло до того мерзко, что Юлиану сделалось дурно.
Весь зал был пропитан этими миазмами. Страшное божество, воплощавшее в себе власть слухов и подлости, уже давно несло на себе отпечаток болезненной старости, напоминая советника Ралмантона.
– Мне жаль… Жаль… Мохадан… Время снова берет свое, требуя расплату за жизнь… – со страстной горечью шептал жрец.