В первый же вечер, когда мы с Зойкой чаевничали на веранде, из подполья выглянула змея ростом с Эдипа и такой же слепоты. Она медленно уползала, поводя головой из стороны в сторону с тихим шипеньем: «твою мать!..» Я шел рядом, пытаясь притормозить ее, палкой перегораживая путь. Она поднимала голову и смотрела в меня невидящим взглядом. Сбежались лесники и, не подходя близко, полосовали лучами фонариков меня, сидящего на корточках рядом с ней, приподнявшей голову и глядящей мне в лицо отсутствующими глазами. «Пиджера! Пиджера!», – кричали лесники. Кто это? – спрашивал я. – Ядовита? «Да, – кричали наперебой, – нет, да-нет, очень!» Я подумал, что вот это они бы и кричали, окажись в раю и полосуя фонариками то древо со змием…
Так мы и коротали дни, служанкой у нас была Бхагилакшми, а опекуном – старый цыган Рамана. На английском в округе не говорил никто. Ночью Рамана повел нас на какую-то каменоломню, в подземный храм на особую пуджу, огненную. Хранителем огня был живущий там, в этой одинокой дыре, уходящей в землю, полуголый и весь заросший, как медвежонок, садху. Зойка была в то время на третьем месяце, и Рамана сказал (то есть жестами показал), что надо бы поддержать будущее.
На следующий день лесники свозили нас к полудикому племени койя, обитавшему в лесу. Там навстречу нам вышли две сестрички, девяностолетние, в незабудочных пеньюарах.
На обратном пути мы видели сидящую у дороги (во все стороны горизонта – ни души) женщину с двухнедельным ребенком: она полоскала его в ведре с холодной водой, и, похоже, оба были счастливы.
Въезжая в деревушку, лесники вдруг остановили посреди нее джип, вышли и, вынув из карманов рулетки, начали обмеры, цель и последовательность которых становилась все более непостижимой: кузов, колеса, тень от колес, дорогу по диагонали, быка, просунувшего голову в кабину, запутывая друг друга этими мерными лентами. Жители деревни огибали их, не обращая внимания. Длился этот перформанс около двух часов под раскаленным солнцем, затем Хармс, Введенский, Олейников, Друскин и Заболоцкий молча сели в машину и доехали до лесничества оставшиеся сто метров.
Ночью я вышел на крыльцо от странного шума откуда-то сверху: с неба во тьме валились какие-то белые жидкие веревки, будто кто-то срезал их там наверху, в непрогляди, над кроной огромного дерева над нашей избушкой. Наутро я понял, что это было: дерево за ночь все поседело, и вокруг него в небе вились рукокрылые женщины, длинноногие, в легких сорочках, и, вскрикивая, запрокинув голову и тормозя крыльями налету, будто моля: «нет!.. нет!..», валились в гнезда в густой кроне.
А разбудил меня, постучав в дверь, мальчик с худеньким ранцем и попросил автограф, протянув мне школьный дневник.
А днем раньше зашел старик и сказал, что он тоже писатель, и поманил рукой – показать свои книги. Я зашел с ним в его конторку, заполненную до потолка пыльными амбарными книгами учета лесного хозяйства. «Вот это все, – сказал, он, обводя взглядом, – я написал за последние 30 лет». И опустил голову со смесью гордости и смирения.
И в общем-то по индийским меркам он прав: любой, обученный грамоте, то есть способный писать, – писатель.
Но что-то я все отвлекаюсь по пути, никак не дойдя до этого индийского шабаша, а попросту – пятничного схода различных близживущих племен с ритуальным умертвлением домашних животных и разгульными пикниками у костров.
Ну вот, ранним пятничным утром, улизнув от наших опекунов, мы и отправились туда на шестиместном драндулете, в котором мы оказались 17-м и 18-м пассажиром, не считая рикши, висящего где сбоку от руля, за пределами драндулета. Подъехали. Вышли…
Как об этом сказать? Вот есть звуковая волна, да? Сильная звуковая волна, которая тебя отбрасывает. Атут – зрительная. И не то чтоб отбрасывала, ослепляла, а с равной силой – и отбрасывала, и втягивала. Трепетанье зрения. Будто зрачок взорван этим разгулом ожившей живописи. Взрыв, а потом уже мир, трепет. И вихляющий след взгляда: