— Я не могла иначе, — сказала Лена ей и себе. — Если бы человек лежал на рельсах… И только два выхода — раздавить его или… Или жить с ним. Я не могла иначе. Мне хорошо…
Она сказала неправду. Все это было иначе. Но как же все-таки это было?
Жалость?.. Да, жалость. А вдруг… А вдруг он в самом деле… в самом деле погибнет… И она пошла с ним. В эту комнату. И пила с ним крепкое и сладкое вино. И позволила себя поцеловать…
А потом — это было, как в страшном, давящем бреду… Она знала об отношениях полов. Наслушалась от подруг. Читала. Но не знала, не догадывалась, что может быть такое. Что могут так целовать. Сначала было стыдно. Невероятно стыдно. Потом — страшно. Очень страшно. Потом страшно и не стыдно. Все равно. Все равно — после этого уже никому нельзя смотреть в глаза.
Слава Максима Ивановича росла, метод изготовления одежды, впервые примененный им и Алексеем, получал все большее распространение, на фабрику приезжали делегации со всех концов страны и из-за границы, Максима Ивановича приглашали делать доклады о новом методе, но он не радовался этому, а мрачнел и худел все больше и твердил:
— Нам нужно уехать отсюда… Нам нужно скорее уехать, и тогда все будет хорошо. Я вижу, как все они на меня смотрят… Я знаю, что они не простят твоей любви ко мне…
Любви не было. Был только страх перед непонятностью чужой жизни, перед тем, что жизнь эта почему-то вручена ей. Что наступит ночь, и все начнется сначала. Все было зыбко, тревожно и расплывчато, как эти световые блики на асфальте, на картине Коровина.
В редакции она молча садилась за свой стол, и так проходили дни. Ее отчужденное лицо отпугивало людей.
Заведующий промышленным отделом редакции Бошко, шамкая и словно сердясь на Лену, предложил ей написать очерк о работницах шелкового комбината, которые освоили новое производство — изготовление тончайшего шифона.
— Вам эта тема должна быть близкой, — заключил он свое предложение.
Лена машинально отметила про себя, что когда Бошко переплел пальцы крупных, некрасивых рук — большой палец правой руки оказался сверху. В первый раз она убедилась в том, что действительно есть люди, которые так складывают пальцы. И этим человеком был Бошко.
Чепуха, — решила она. — Я ведь знала, что это — чепуха…
…Никогда еще Лена так не писала. Она стремилась сделать зримой пляску коконов в корытце с водой, когда машина сматывает с них тончайшую шелковинку, а ловкие музыкальные руки работниц плавными, красивыми движениями подбрасывают новые коконы, и жесткость тонкого, похожего на металлическое сито сырого шифона, и невесомость готового, — и все это ей удалось. Не сумела она лишь одного — рассказать о радости людей, впервые изготовивших эту красивую ткань, об их надеждах и намерениях.
— Хорошо, — сказал Бошко, когда прочел материал. — Придется немного сократить — слишком увлеклись технологией. И дадим в газету.
Бошко сократил очерк наполовину. Когда его опубликовали, Лене никто в редакции не сказал и слова. Очевидно, очерк не понравился.
Вечером они с Максимом Ивановичем пошли в театр. Лена не рада была театру. Она испытывала глухое, непонятное ей самой беспокойство и, как это иногда бывает, не могла сразу определить, чем оно вызвано. И вдруг поняла: она боялась встретиться с кем-либо из знакомых.
Они смотрели «Учителя танцев», пьесу, которая прежде Лене казалась веселой, жизнерадостной, а сейчас — пустой и ненужной.
В антракте они вышли в фойе. К ним подошел человек в строгом черном костюме, с темным галстуком и с белым платочком, торчавшим из кармана пиджака.
— Знакомьтесь, это моя жена, — неохотно представил Лену Максим Иванович.
Лена не расслышала фамилии подошедшего к ним человека, но ей показалось, что, когда он посмотрел на нее, в глазах у него промелькнуло какое-то презрительное сожаление.
— Максим Иванович, — сказал он с подчеркнутым, с преувеличенным почтением, — у меня к вам всего два слова. Если вы позволите, — холодно и учтиво обратился он к Лене.
— Нельзя ли завтра? — нахмурился Максим Иванович.
— Боюсь, что — нет.
— Одну минутку, — извинился перед Леной Максим Иванович. Они отошли немного в сторону, и Лена заметила, что человек в черном костюме говорит Максиму Ивановичу сквозь стиснутые зубы что-то резкое и неприятное, а Максим Иванович, переминаясь, улыбается одним краем рта и мучительно щурится. Затем, не прощаясь, он подошел к Лене и сказал устало:
— Пойдем в зал.
После спектакля Максим Иванович предложил:
— Поедем в ресторан.
Слова его прозвучали неестественно оживленно.
— А может быть, лучше домой? — нерешительно возразила Лена.
— Очень тебя прошу. Хоть ненадолго.
Они сели за крайний столик у окна. Из соседнего большого зала ресторана доносился высокий женский голос в сопровождении саксофона. С поддельным весельем он напевал:
Максим Иванович внезапно побледнел.
— Здесь пахнет рыбой, — сказал он. — Жареной рыбой…
— Да, пахнет, — подтвердила Лена.
— Я не выношу этого запаха, — поморщился Максим Иванович.