Читаем Человек на сцене полностью

   Бассерман, как я сказал, говорит с акцентом, но для роли Отелло он возымел счастливую мысль использовать свой акцент, он его преувеличил; кроме того, он внес в свою речь некоторую медлительность, -- как человек, который говорит не на том языке, на котором думает. Образовался промежуток между мыслью и словом, и получилось нечто поразительное по наивности, по детскости. При этом -- некрасивое, но доброе черное лицо, смеющиеся глаза, белые, чисто негрские, зубы; -- прелести этой речи, очарованию этой непридуманности невозможно противостоять. Я думаю, что немцы испытали тут нечто не только для немецкого зрителя новое, но новое для немецкой расы. На такой экзотизм я немца не считал способным. Ведь, что бы и как бы хорошо ни играл немецкий актер, он всегда остается немцем, и в этой немецкости залог успеха и благодарности немецкого зрителя, а немецкая актриса, даже в самых не ежедневных обстоятельствах, черпает свои интонации из ежедневного обихода жизни. Здесь же, у Бассермана, это было перевоплощение в другую расу. И как заразительна прелесть этого смеха! Я не видал подобной картины счастья на сцене. Человек, который не может понять, откуда ему все это, который не может удержаться, чтобы не смеяться от полноты радости, который на самое обвинение старика Брабанцио в том, что он приворожил его дочь, отвечает таким добрым смехом перед невероятностью подобного предположения, что его самозащита становится подробностью, даже совсем не нужной. И что передаст впечатаете этого влюбленного мурлыкания, когда он слушает или обнимает Дездемону, когда бедному сыну пустыни не хватает слов на незнакомом языке, -- мурлыкание, которое, если бы перевести его на слова, значило бы -- "нет, уж это слишком, право же слишком". Когда, обращаясь к сенаторам, он говорит, что вот как и вот почему они друг друга полюбили, то в интонации чувствуется: "Не правда ли, господа, на моем месте каждый из вас, сенаторов, поступил бы точно так же". Незабываемо, незабываемо. Я только одно другое выражение счастья еще знаю в искусстве: это квинтет в "Мейстерзингерах". Здесь -- счастье положенное на музыку, там -- счастье воплощенное человеком.

   Прелестна вся картина; чувствуется спешность этого ночного заседания, освещенного только лампами на столе; старый дож -- прямо с картины Моронэ; великолепны сенаторы, писцы, служителя; правдивы все подробности на столе под тихим светом ламп, -- глобус, перья, планы, бумаги, -- ничего лишнего, только то, что нужно для жизни, -- красота утилитарности давно прошедших дней...

   Еще прелестная особенность этой картины. Когда заседание кончено и все расходятся, сцена задергивается легкой зеленой занавеской. Перед этой занавеской, на авансцене, Яго ведет свою сцену, но за прозрачным пологом видно, как убирают бумаги, уносят лишние лампы; и, когда прекращается суетня, утихает движение, -- перед одной лампой остается одинокий писец; уже светает над Венецией, а он все пишет, -- протокол ли минувшего заседания или иные бумаги к подписи Дожа?..

   Это лучшее, что я видел в Берлине. Если бы Бассерман, кроме этого первого акта, ничего не создал, этого было бы довольно, чтобы заслужить славу. К сожалению, после первого действия впечатление идет книзу. Прежде всего, Отелло без смеха уже не тот, мы ему уже гораздо меньше верим, а затем, -- у него не хватает силы. Как и в "Гамлете", все умно и интересно, но уже красоты нет. Один раз возвращается смех с мурлыканьем, когда он говорит Яго: "нет, не правда, не верю", но это последнее видение, и тот же Отелло, который в радости трогал нас до слез, оставляет нас безразличными к своему горю.

Перейти на страницу:

Похожие книги