Читаем Чернила меланхолии полностью

Кьеркегор ждет, чтобы его наделил истинным именем трансцендентный Другой. Вместо этого он чувствует, как его личность все больше ускользает от него, попадая в зависимость от других. Эта зависимость углубляется, когда в записях из первого дневника Кьеркегор горюет о своей пассивности. Он всецело подчинен чужой воле, является лишь чужим отражением. Его жизнь уже не просто искаженный образ недостижимого «я», он двойник уже не себя самого, а всех и каждого. Подобно одному из персонажей Эйхендорфа, он называет себя «двойником всех человеческих безрассудств… Нередко также нам казалось, что мы лучше всего понимаем себя, и тут нас охватывала странная тревога, оттого что на самом деле мы лишь заучили наизусть чью-то чужую жизнь»[624]. Кьеркегору кажется, будто он находится в каком-то внешнем поле тяготения: «Всякий раз, когда я собираюсь что-то сказать, тут же это говорит кто-то другой. Я словно чей-то духовный двойник, и это мое второе “я” вечно опережает меня; или же, когда я все-таки говорю сам, всем вокруг кажется, что это кто-то другой; так что я был бы вправе спрашивать себя, как книгопродавец Зольдин свою жену: “Ребекка, это ведь я говорю?”»[625]

Несмотря на эту нехватку бытия, на эту неявку «я» (которую в гностической мысли назвали бы «кеносисом»), остается, однако, и свободно применяется одна способность: констатировать и критиковать отсутствие полноты. Это своеобразная способность – словно фигурант, занимающий авансцену в отсутствие главного героя. Мы слышим чей-то голос, чью-то речь, развертывается чье-то скорбное размышление, под диктовку которого перо покрывает страницы письмом – чтобы сказать нам, что они говорят in absentia, вместо законного «я», которое остается немым, недостижимым, неявленным. Жалобы, которыми полон дневник, предъявляют нам какое-то временное, вопросительно-замирающее слово, которое знает, что не исходит из неведомого центра, но при этом всем своим развитием обязано представлению о том, чего ему недостает. Здесь выражается ловкое и изобретательное «я», которое знает, что оно лишь тень чаемого «я». Его свобода, не ограниченная и не обеспеченная ничем трансцендентным, переживается им как мука; оно ждет абсолютного подтверждения некоей внутренней необходимости, уравновешенного отношения с самим собой, где не оставалось бы никаких белых пятен и никакого непрозрачного остатка.

Если же добиться внутренней уверенности не удастся, если «подлинная» личность не сможет сама собой явиться в мир – как быть тогда?

Тогда остается наводить порядок в способностях периферийной свободы, создавая себе хотя бы временную личность. Чтобы избежать навязываемой извне обезличенности, остается намеренно разыгрывать какого-то персонажа или череду персонажей – сплошь временных, подлежащих отмене. Так можно одновременно и использовать внутреннюю пустоту, и развлекаться ею, и защищаться от чужих вторжений. Погружаясь в игру вымысла, несостоятельное сознание находит средство на какое-то время забыть свою нищету. Бросаясь в вымысел, она ускользает от неопределенности: «Отсюда же и мое желание лицедействовать, чтобы, вживаясь в чужую роль, заполучить как бы замену своего собственного существования и в этой подмене найти некоторое развлечение»[626].

Так Кьеркегор от навязанной извне обезличенности переходит к другой, желаемой им самим. В своих юношеских снах он становится мастером покражи… Нехватку центрального и постоянного «я», поначалу переживаемую пассивно, можно вывернуть на активную сторону. Невольная оккультация подлинного «я» открывает простор для всевозможных добровольных ролей и масок. Обреченный жить поодаль от себя самого, Кьеркегор хотел бы взять на себя инициативу и ответственность за эту удаленность; он сознательно бросается в «отчуждение», делает свое изгнанничество добровольным и переодевается чужестранцем… «Любимое мое удовольствие, – записывает он в 1841 году, – говорить на иностранном языке, лучше всего живом, чтобы таким образом стать сам себе иностранцем»[627]. Так в рассказе «Возможность» датский бухгалтер, разговаривая со старым моряком, использует исключительно английский язык.

Чувствуя, что внутренний центр у него похищен, что почва уходит у него из-под ног, Кьеркегор собирает все силы, какие у него есть, чтобы повернуть ситуацию по-другому: его вольное и игривое сознание взмывает над самим собой. Конечно, почва все равно уходит, но это потому, что поэзия и рефлексия улетели в область возможного. Теперь удаленность от объекта объясняется не его ускользанием, а отрешением субъекта. Возьмем для примера докторскую диссертацию «Понятие иронии», где противопоставляются сомнение и ирония:

Перейти на страницу:

Все книги серии Интеллектуальная история

Поэзия и полиция. Сеть коммуникаций в Париже XVIII века
Поэзия и полиция. Сеть коммуникаций в Париже XVIII века

Книга профессора Гарвардского университета Роберта Дарнтона «Поэзия и полиция» сочетает в себе приемы детективного расследования, исторического изыскания и теоретической рефлексии. Ее сюжет связан с вторичным распутыванием обстоятельств одного дела, однажды уже раскрытого парижской полицией. Речь идет о распространении весной 1749 года крамольных стихов, направленных против королевского двора и лично Людовика XV. Пытаясь выйти на автора, полиция отправила в Бастилию четырнадцать представителей образованного сословия – студентов, молодых священников и адвокатов. Реконструируя культурный контекст, стоящий за этими стихами, Роберт Дарнтон описывает злободневную, низовую и придворную, поэзию в качестве важного политического медиа, во многом определявшего то, что впоследствии станет называться «общественным мнением». Пытаясь – вслед за французскими сыщиками XVIII века – распутать цепочку распространения такого рода стихов, американский историк вскрывает роль устных коммуникаций и социальных сетей в эпоху, когда Старый режим уже изживал себя, а Интернет еще не был изобретен.

Роберт Дарнтон

Документальная литература
Под сводами Дворца правосудия. Семь юридических коллизий во Франции XVI века
Под сводами Дворца правосудия. Семь юридических коллизий во Франции XVI века

Французские адвокаты, судьи и университетские магистры оказались участниками семи рассматриваемых в книге конфликтов. Помимо восстановления их исторических и биографических обстоятельств на основе архивных источников, эти конфликты рассмотрены и как юридические коллизии, то есть как противоречия между компетенциями различных органов власти или между разными правовыми актами, регулирующими смежные отношения, и как казусы — запутанные случаи, требующие применения микроисторических методов исследования. Избранный ракурс позволяет взглянуть изнутри на важные исторические процессы: формирование абсолютистской идеологии, стремление унифицировать французское право, функционирование королевского правосудия и проведение судебно-административных реформ, распространение реформационных идей и вызванные этим религиозные войны, укрепление института продажи королевских должностей. Большое внимание уделено проблемам истории повседневности и истории семьи. Но главными остаются базовые вопросы обновленной социальной истории: социальные иерархии и социальная мобильность, степени свободы индивида и группы в определении своей судьбы, представления о том, как было устроено французское общество XVI века.

Павел Юрьевич Уваров

Юриспруденция / Образование и наука

Похожие книги