Стоило только повториться, мелькнуть в очередной раз такой мысли, как все в нем, столь же искренне и негодующе, восставало против. И контрдоводы казались ничуть не менее убедительными, чем доводы.
Нет, он не мог, никак не мог признать все случившееся с Юзом как закономерность, характеристику эпохи, пусть все очевиднее становилось, что таких, как он — тысячи и тысячи.
Миллионы — поправит Константина Михайловича К.М. годами позже. Да, миллионы, согласится он. Но это — дьявольская воля Берии и его предшественников, которым изуверством, коварством и авантюризмом удалось подчинить себе волю Сталина.
Час, когда Константин Михайлович услышал по радио, что с Берией покончено, стал для него праздником, тогда же ему понятна стала и вспышка Хрущева, которая чуть не стоила ему поста редактора «Литературки», места в руководстве Союза писателей и самой репутации.
Хрущев мог увидеть и наверняка увидел в передовой «Литературки» призыв к сопротивлению тем изменениям, которые он уже тогда задумывал и которые только теперь, с уничтожением Берии, стали заметны и понятны.
И уж кто-кто, а он-то, Симонов, за эти изменения горой, всей душой. Нелепо даже и предполагать, что это не так.
Доклад Хрущева на сентябрьском пленуме ЦК партии покорил его. Да и сам Первый секретарь начинал все больше нравиться. С каждым его выступлением становилось психологически понятнее, почему все-таки, имея во главе партии, народа, государства такую гениальную фигуру, как Сталин, мы многого не успели или не смогли сделать, а многое делали с ошибками, порою — роковыми...
Конечно, играли роль объективные обстоятельства. И правильно, что Хрущев никогда не забывал упомянуть о них — война, послевоенная разруха, вражеское окружение, Холодная война, объявленная Черчиллем и Трумэном.
Но справедливо — и все чаще, и все настойчивее говорил Хрущев и о субъективных факторах. Не всегда впрямую, не обязательно с упоминанием имен, лиц и фактов. Однако имеющий уши да слышит. Не ему, Константину Михайловичу, привыкать разгадывать ребусы в руководящих речах.
Хорошо, что Хрущев не упускал случая, пусть и эзоповским языком, сказать и о собственной ответственности. Хотя, разумеется, всем понятно, он находился от Сталина дальше, чем иные его соратники. Например, Маленков, в чей огород камешки из хрущевской пращи летели чаще всего.
Все это так. Но главное, чем взяла речь Хрущева на сентябрьском пленуме, — это перспективы, размах планов и замыслов, которые были так же необъятны и романтичны, как целинные земли, о которых он говорил.
В этом докладе Хрущева, в его последующих речах, а выступал он часто и в самых разных аудиториях, Симонову послышался призывный звук трубы, по которому давно уж стосковалось его ухо. Он не мог не воспользоваться первой же подходящей возможностью — это был пленум писателей Украины, чтобы высказаться.
Он призвал немедля, не откладывая на потом, поставить в центр всех писательских забот величественную программу, выдвинутую партией, подумать о том, как воплотить ее в произведения. Ведь в жизни-то, говорил он, уже происходят реальные факты... Реальные люди уже едут в деревню на работу, оставляют город, оставляют обжитые квартиры, хорошо нагретые места, а подчас расстаются с семьями. И в то же время происходят действия другого рода, люди совершают другие поступки: цепляются, не хотят ехать, ловчат, бегают по знакомым... И проблема еду-не еду по призыву партии — не есть просто проблема еду-не еду, а есть проблема человека, какой вырос человек.
Видит Бог, он немного колебался и всякий раз делал некую внутреннюю паузу, прежде чем назвать фамилию Хрущева, и каждый раз, когда это было возможно, подставлял слово — «партия»... Но в то же время никуда ведь не уйдешь от того факта, что именно Хрущев сделал этот доклад на сентябрьском пленуме ЦК, именно ему принадлежат идеи, которые поистине кружат голову своим фантастическим размахом и одновременно полной реальностью.
Он вовсе не рассчитывал на то, что кто-то там, за пределами киевской аудитории, услышит и откликнется на его слова. Подспудно все же жило желание встретиться с Хрущевым, поговорить, объясниться. Но сигналов «оттуда», таких, которые свидетельствовали бы о встречном желании, не поступало. Ни от «самого», ни от его помощников.
Оказаться на обочине тогда, когда в жизни происходят именно те изменения, о которых ты мечтал, которые ты приближал... Когда дело, которому ты предан и служишь не за страх, а за совесть, начинает очищаться, как лодка Маяковского, от всяких ракушек... В такую ситуацию ему еще не приходилось попадать. Ощущение было, как в первые дни войны. Даже тяжелее, пожалуй. Тогда судьба милостиво хранила его от окружения... Теперь он почти физически чувствовал, как кольцо неприязни и предубеждений все теснее и теснее смыкается вокруг него.
Он не собирался сдаваться ни живым, ни мертвым. Живые и мертвые. Не тогда ли замаячило в его сознании это название? Название для будущего романа, одного из эпопеи, которую он задумал и начал уже «Товарищами по оружию».