Работа над этой вещью становилась единственной отдушиной, хотя дело подвигалось туго. Все отвлекало, мешало. Больше всего — внутреннее состояние.
«Товарищи по оружию» появились в печати еще в конце 52 года. Роман не ругали, даже хвалили. Было много рецензий, как правило, кисло-сладких. Плохи ли, хороши ли в глазах критиков и читателей были его предыдущие вещи, но каждая из них становилась событием. С годами он привык к гулу признания, казалось, даже не замечал его. Так не замечает мерного шума моря живущий на его берегу. Но попробуй он прерваться...
Первое его поползновение было — чистосердечно признаться себе в своей неопытности романиста. У него на памяти еще была дружеская, хотя и болезненная трепка, которую ему задали Федин и особенно Твардовский, когда он послал им роман еще в рукописи.
Первым, как и ожидалось, откликнулся Федин. От Твардовского ответа пришлось ждать дольше, и это тоже было нормальным.
То, что написал, а потом сказал при встрече Константин Александрович, обескуражило. В конце концов, он, Симонов, не новичок в прозе, хотя с романом связался впервые. «Особенно в начале рукописи бросается в глаза, как много употреблено лишних слов, обычно это мало что выражающие газетные речения, не несущие никакой службы... «В сущности», «тем более», «по меньшей мере»... «Как ни странно», «разумеется»... Художнику не следует допускать широко распространенных фразеологических оборотов, если этого не требует характеристика героя.
У вас есть обороты, идущие от ораторских приемов: «Немалая и даже очень немалая роль». Есть, наконец, даже своеобразные фигуры кокетства, не могу назвать их иначе: «умер и его нельзя возвратить к жизни как раз потому, что он умер». Такая фигура не только алогична, она неостроумна и плоха по вкусу. А вот еще на стр. 118: «Представление о расстоянии не мог дать ни один возвышающийся в степи предмет. В степи не было никаких предметов».
Письмо содержало не одни лишь уколы. Федин писал: «Если устранить фразеологию, то язык Ваш мне нравится. Он энергичен, прост, мускулист и точен... Читать Вас приятно. Это определение, возможно, чересчур вкусовое, но я — дегустатор... Однако у меня определенное чувство, что Вы пишете роман не во весь голос, и Ваши возможности в этой части романа еще не развернулись...»
Как опытный наставник, а Федин был им отнюдь не только на семинарах в Литинституте, Константин Александрович самые сокровенные рассуждения приберег для личного разговора. И хотя много им было сказано и едкого, и привередливого, общий его тон, его несомненная доброжелательность, его искреннее желание придти на помощь молодому собрату по перу, а для Федина тридцативосьмилетний Симонов был молодым, полностью примирили его со стариком.
— У вас все данные для того, чтобы можно было говорить о стиле Симонова, — неторопливо рассуждал Федин, сидя в необширном кабинете на даче в Переделкине, листая рукопись и то и дело низко склоняясь над листом.
Он-то полагал, что такой стиль уже существует.
— Не поймите мои подробные замечания — и в письменном виде, и сейчас вот — как учительство, — неторопливо продолжал Федин. — Писатель — всегда ученик. На вашем романе я тоже учусь, поэтому так въедливо его читаю. У вас, в натуре вашей, много богатств. Среди них — богатство прозаика, способного писать с большой образной силой.
Мэтр был обезоруживающе строг и великодушен в одно и то же время. Спорить с ним было невозможно и бессмысленно. Надо было просто садиться снова за рукопись и разгибать все те крючки, которые он в изобилии расставил на ее полях. В конце концов, не такая уж это неприятная работа.
«В конце концов», — поймал он себя на слове. Опять фразеологический оборот. И тут же по-мальчишески расплылся в улыбке.
Замечания Твардовского выстраивались в том же направлении. Даже слово «фразеология» присутствовало в рецензии: «с перышком надо пройтись, фразу за фразой... Вот к этому и сводится мое предложение насчет отшлифовки, очистки от всякой словесной перхоти, причем иногда и фразеологической». Не удержался Саша и от всегдашнего своего бунта против всяческой механизации писательского труда, ведущей, по его твердому убеждению, к роботизации. «Она, быть может, хороша на производстве, на каком-нибудь «Калибре», но никак не в таком тонком и сугубо интимном деле, как процесс писательства».
В конце — самое больное, то как раз, над чем и приходится задумываться сейчас: «Я решительно прошу, настаиваю, не доводи до такого, что «да здравствует Сталин» говорит японец, военнопленный, которого увозят в самолете. Не надо этого. Это — через».
Об этом, только другими словами, более обтекаемо говорил на обсуждении в «Литературке» и критик Тарасенков.
— Пусть он скажет что-нибудь революционное, но не так далеко идущее. Пусть выразит настроение международной солидарности.
Он тогда подумал и убрал это место, вернее, переработал его. И теперь признателен и Твардовскому, и Тарасенкову.