О Федине тоже с благодарностью думал, когда дорабатывал рукопись, прежде чем отдать ее в набор. Все, что старик написал и сказал, было справедливо. И правильно он сделал, что подошел так круто. Не постеснялся задеть авторское самолюбие, хотя отдавал себе отчет в том, что имеет дело не с мальчиком, не с новичком. Хорош новичок — с шестью медалями сталинского лауреата. Он со времен «Генерала» не чувствовал себя подмастерьем. Фазу ученичества проскочил почти незаметно. Как любимая его Монголия, из феодализма в социализм, минуя стадию капитализма. Из начинающих попал сразу в знаменитости. Оказывается, быть знаменитостью и мастером — не одно и то же. Роман попал, как пуля неопытного стрелка, в молоко, прошел мимо читательского сознания. Людей волновало другое. Другие страсти, другие боли. Еще одно напоминание о монгольском эпизоде, который казался ныне таким далеким и даже незначительным — после войны-то с фашистами, после Японии, после пережитой со смертью Сталина травмы, — мало кого привлекло.
На одной читательской конференции, которые давались ему, как ни храбрился, все тяжелее, встал парень, по виду или студент-старшекурсник, или аспирант, явно не москвич, а откуда-нибудь из нечерноземной России, может, даже из любимого его Смоленска. В руках у парня были две книжки. Одна — он ее сразу узнал — очередное издание «Друзей и врагов», другая — тонюсенькая. Как оказалось — Евтушенко.
— Вот, — непринужденно начал парень. — Читаю у Евтушенко, и мне это понятно: — Я разный, я разнообразный, трудолюбивый, праздный... Словом, в этом духе. — Хочу жить в Лондоне, пройтись Парижем... И читаю у вас — «Речь моего друга Самеда Вургуна»...
Симонов сразу же подумал о заключительных строках:
Не слыша, как сам Сталин молча
Во время речи встал за ним...
Встал и стоит, и улыбается —
Речь, очевидно, ему нравится.
Но его громкоголосого читателя не устраивало в его стихах что-то еще. Он стал читать с самого начала.
Мой друг, Самед Вургун, Баку
Покинув, прибыл в Лондон.
Бывает так — большевику
Вдруг надо съездить к лордам.
Студент прочитал эти строки и победно оглядел зал, и в зале возник согласный ропот. Константин Михайлович никак не мог понять, чем же теперь не устраивали его читателей эти строки, которые столько раз звучали уже и по радио, и в живом исполнении, и приводились к месту и не к месту на различных собраниях, вплоть до дружеских застолий.
— Почему вы считаете необходимым как бы извиняться за своего героя? Вот, мол, вроде и не хотелось за границу ехать, к этим треклятым лордам, а надо — обязали...
Или вот еще:
Все о свободе принимали билли
И стали до того свободными,
Какими видим их сегодня мы,
Свободными до умиления —
И их самих, и населения.
Ей богу, не понимаю, над чем здесь издеваться?! И вообще — как будто вы не к вчерашним союзникам приехали, не к тем, с кем вы вместе, сами же пишете, воевали, а к заклятым врагам... «Стоит мой друг над стаей волчьей...»
Нетрудно было бы ответить этому парню. Так, чтобы зал вместе с ним посмеялся бы незлобиво над незадачливым критиком. Но — устаешь уже этим заниматься! Отовсюду, из каждого угла, выглядывал этот цинизм. Не выстраданное, а с порога... Отрицаю лишь потому, что признано...
Можно отшутиться, когда стрелы летят прямо в твой адрес. Но не до шуток, когда под сомнение ставится святое. Из театра, его любимого театра Ленинского комсомола, с которым столько связано, ему присылают пьесу Финка, его тезки Кости Финка, явно с расчетом на одобрение ее и поддержку. Он же до сих пор остается чем-то вроде заведующего литературными делами этого театра. И кто присылает? Софья Владимировна Гиацинтова... Что поделаешь, надо садиться за перо и писать. Софья Владимировна — старый, верный, надежный друг, которому можно без экивоков раскрыть душу. Он пишет: «Странная происходит история в целом ряде пьес. Выходит так, что у людей среднего поколения — заевшихся, запутавшихся, разложившихся, переродившихся, ставших карьеристами... расту! хорошие... чистые, принципиальные дети, осуждающие своих отцов и матерей. Возникает сразу два вопроса. Во-первых, что это за мнимо переродившееся поколение и с кого портреты эти пишут?.. Откуда такое представление о целом поколении, которое, между прочим, доблестно провело войну, приняло на плечи всю ее тяжесть... Почему же это поколение из пьесы в пьесу изображается в кривом зеркале? В чем тут дело?
Второй вопрос — откуда у этих, таких плохих и беспринципных, судя по некоторым пьесам, людей такие хорошие, принципиальные, судя по тем же пьесам, дети? Кто воспитывал этих детей? Откуда такая странная, чтобы не сказать больше, концепция?»
Начав с А, он, если был убежден, договаривал все до конца, до последней буквы алфавита.