Буржуазная идеология вдруг начинает разваливаться: она оправдывала собственность трудом, а также медленным проникновением, способствующим наполнению души собственника добрыми свойствами вещей, которыми он обладает; в глазах подобных собственников обладание материальными благами было доблестью и деликатнейшей культурой личности. Поскольку теперь собственность становится символической и общей для всех, то обладают уже не вещами, а их знаками или даже знаками знаков; довод относительно «труда как доблести», и довод относительно «культуры как наслаждения» исчерпали себя. Из-за ненависти к монополиям и нечистой совести многие буржуа обратились к фашизму. Таким образом, фашизм явился в ответ на их желания и заменил монополии бюрократическим администрированием, затем он исчез, а администрирование осталось: буржуа от этого ничего не выиграли. Если они еще и обладают собственностью, то из жадности и не испытывая при этом радости; еще немного, и, возможно, они от усталости станут рассматривать распоряжение богатством как фактически непростительное состояние: буржуа утратили веру. Не больше доверия они сохраняют и к тому демократическому режиму, который был их гордостью и который пал при первом же потрясении, но поскольку национал-социализм как раз тогда, когда они собирались связать с ним свою судьбу, тоже в свою очередь развалился, буржуа больше не верят ни в Республику, ни в Диктатуру. Не верят они больше и в Прогресс: это было хорошо, когда их класс был на подъеме, а теперь, когда он идет к упадку, им Прогресс уже ни к чему; им было бы горько думать, что другие люди и другие классы станут его обеспечивать. Их труд, как и прежде, не отстраняет их от непосредственного контакта с реальностью, а две войны заставили буржуа открыть для себя и усталость, и кровь, и слезы, и жестокость, и зло. Бомбы не только разрушили их заводы: они вдребезги разбили их идеализм. «Культ полезности» был философией накопительства: он теряет всякий смысл, когда накоплениям грозят инфляция и опасность банкротства. Хайдеггер по этому поводу сказал приблизительно следующее: «Мир разоблачает себя на горизонте пришедших в негодность инструментов». Когда вы используете какое-либо орудие, то делаете это для того, чтобы произвести некое изменение, которое само по себе есть способ достижения какого-то другого, более важного изменения, и так далее. Таким образом, вы вовлекаетесь в создание цепочки из средств и целей, крайние звенья которой не даются вам в руки, и вы слишком поглощены своими конкретными действиями, чтобы ставить под сомнение свои конечные цели. Но как только орудие оказывается сломанным, действие останавливается и перед вашими глазами вдруг целиком предстает вся цепочка. Нечто подобное произошло и с буржуа: его инструменты пришли в негодность, он видит всю цепь и понимает никчемность собственных целей: пока он, не видя их, в них верил, пока он, не поднимая головы, трудился над ближайшими звеньями, цели его оправдывали; теперь, когда они застят ему глаза, он осознает, что ему нет оправдания; мир разоблачает себя перед ним и разоблачает его собственную заброшенность[336]
в этом мире: так возникает страх[337] (18). А еще возникает стыд; даже для тех, кто судит буржуазию, исходя из ее собственных принципов, ясно, что она трижды совершила предательство: в Мюнхене, в мае 40 года и при правительстве Виши[338]. Разумеется, позднее она спохватилась: многие из тех, кто поначалу поддерживал вишистов, в 42 году примкнули к Сопротивлению; они поняли, что должны бороться против оккупации во имя буржуазного национализма и бороться против нацизма во имя буржуазной демократии. Правда, коммунистическая партия колебалась больше года, правда и то, что Церковь колебалась до самого Освобождения: но и у той, и у другой достаточно сил, единства и дисциплины, чтобы командными средствами принудить своих сторонников забыть об ошибках прошлого. Но буржуазия не забыла ничего: еще не зажила рана, нанесенная ей одним из ее сыновей – тем, которым она более всех других гордилась; когда она приговаривала Петена к пожизненному заключению, для нее это выглядело так, будто она посадила под замок себя саму; она могла бы от собственного имени повторить слова Поля Шака – офицера, католика и буржуа, который за то, что он слепо следовал приказам маршала Франции – то же католика и буржуа, предстал перед буржуазным трибуналом под председательством генерала – то же католика и буржуа; так вот, она могла бы повторить слова сбитого с толку этаким фортелем офицера, на протяжении всего процесса неустанно бормотавшего: «Ничего не понимаю». Раздираемая противоречиями, лишенная будущего, гарантий и самооправдания буржуазия, объективно сделавшаяся