Супрун лежал на охапке свежего сена, дымил трубкой. Подсохшее разнотравье кружило голову. Зеленый щетинник перемешался с бархатно-желтыми метелками таврийской полыни, с лазурно-синими султанами душистых, как мед, васильков. Были здесь и тугие, повитые колючими листьями стебли молочая.
Супрун выбрал один стебелек, обчистил, повращал в ладонях. С детства у него привычка жевать молочай. Черт знает что! Не сказать, чтобы дюже нравилось, наоборот, горько во рту, а почему-то приятно. Свое, от земли...
Пилип Фалько, рыжеволосый старик, потомственный сельский портной, опершись на локти, тоже держал во рту какую-то травку. Полицай выгнал в поле и его, не пощадили преклонный возраст.
— Дай бумажку, — сплюнул Фалько и полез за кисетом.
— Нету, Пилип. У меня трубка, — отозвался Супрун. — Да вон сбочь тебя клок белеет.
На розовую головку чертополоха чья-то рука и в самом деле надела вдвое сложенный лист бумаги. Фалько подцепил его пятерней, оторвал вместе с чертополохом, поднес к глазам.
— Гляди-ка, мужики! Написано что-то. Небось прокламация.
Со всех сторон поднялись головы. Кто-то пробормотал:
— Вам, дед, не спится, так вы... Откуда этой прокламации взяться среди степи? Старый, а как ребенок.
— Много ты понимаешь. Может, выросла тут! — осерчал Фалько. — А ну, кто зрячий — читай!
— Подай-ка, дед, мне, — сказал Супрун. — Трубкой подсвечу... Ей-богу, люди, Пилип правду говорит... Подсовывайтесь поближе, кричать не буду, не на трибуне...
— «Товарищи! — начал читать он вполголоса, напрягая зрение. — Пусть не удивляет вас немецкая «помощь» на уборочной. Оккупанты пригнали к нам и солдат, и лошадей, чтобы поскорее собрать и увезти хлеб. Районный комитет призывает вас всеми способами мешать вывозке зерна на станцию. Помните: каждый килограмм хлеба в руках врага — удар по Красной Армии, по нашим отцам, братьям, сыновьям! Товарищи, прячьте зерно где придется, закапывайте в землю для себя, для своих детей. Все остальное уничтожайте! Пусть лучше сгинет наше добро, чем попадет в руки ненавистного врага!»
— Ух ты! — послышалось из темноты. — И есть же вот такие горячие головы!
— Выходит, есть, — сурово сказал Супрун. Он давно уже догадывался, что к листовкам имеет отношение и Матюша, но не признается, чертов сын!
— Жалко: вырасти и сожги!
— Жаль — это одно, да ведь за такое дело сразу смерть.
— А ты ремень подтяни, чтобы штаны не соскочили.
— В Кончаках расстреляли за пшеницу. Слышали? Там трактористом был отчаянный парень. Облил трактор горючим, поджег и пустил о в поле. Попробуй подступись! Занялась степь пожаром...
— И что ему за это?
— Парню ничего, скрылся. А невиновных расстреляли. Фашист разве простит? За хлеб наш уцепился он мертвой хваткой. Может, и вся война из-за хлеба.
— Думать надо...
Заговорили все сразу.
— Немцы не зря приехали сюда, это верно.
— Помощнички... Помогал Иван из чужого в свой карман.
— Дай отмолотиться — подметут.
— Молотить будем до снега. Один только комбайн на току, да и тот полдня работает, а три ремонтируется. Барахло, а не машина.
— Не такое уж и барахло, скажу вам, просто ребятам спешить некуда.
— Ну, ты про хлопцев не очень-то болтай. Не дай бог на чужое ухо...
Фалько все же раздобыл бумажку, закурил, огонек при затяжках выхватывал из тьмы его морщинистое лицо, пряди рыжих волос, не признававших седины.
— Не понимаю я, мужики, что советует этот комитет? Воровать пшеницу, что ли? За свои семь десятков я огурца с чужой грядки не принес, а теперь на такой грех...
Супрун выбил о колено трубку.
— Какой же ты непонятливый, Пилип. Не воровство это, а, если хочешь знать, святое дело... Разве тебе своих внуков не жаль?
— Почему же, для них я... моя кровь, — смешался Фалько. — А только немец, он хоть и немец, а тоже не дурак, все не возьмет. Вон лошадь не корми — и та откажется тащить воз. А мы все ж таки люди... Что-то оставит на жизнь.
— А как же, только и думает, как бы Фалько обеспечить! Жить-то будешь, но... кхе-кхе... к бабе не захочешь.
Взорвался такой смех, что возле яслей испуганно всхрапнули кони. У копны тоже смолкли, будто кто-то положил на струны балалайки руку.
— Да ну вас! — разгневался Фалько. — Спать пора, глаза слипаются.
Не спали, однако, еще долго. Думали.
...Хлопотной эта ночь выдалась и для Грицка Калины.
Постелив пиджак на охапку пшеницы, он с нетерпением ждал, пока угомонятся степняки. В бок давил комок земли, пока возился с ним, шаря под пиджаком, в ухо залез остюк... Исцеляющий степной воздух был наградой за все неудобства ночи, да и о каких неудобствах может думать десятилетний мальчишка, выросший среди этой степи и привыкший спать, как солдат в походе. Не заметил, как и задремал.
Проснулся, будто толкнули кулаком в бок. И сразу обмер. Какой стыд! Матюшка поручил ему важное задание, так и сказал: «Очень важное!», а он, Грицко, едва не проспал, уже восток светится.
Огляделся, напялил на себя пиджак и крадучись нырнул в лесополосу.
28
Как ни ломался комбайн, а гора пшеницы на току все же вырастала. Дед Крыхта подбирал лопатой края бронзового пшеничного кургана, что-то бормотал себе под нос.