— Так пойми! Узри! Это создания — проявления — служащие, чтобы предостерегать вас. Они — объяснение, что всё, вами порабощенное, обернется против вас. — Он отвернулся. — Конец начинается снова. Снова и снова.
Котиллион сделал шаг: — Свет, Тьма и Тень — эта троица — ты говорил…
— Троица? — Тулас Отсеченный захохотал дико и горько. — А как насчет Жизни? Огня, Камня и Ветра? Как насчет Гончих Смерти, глупцы? Я сказал — проявления. Они предадут, обещаю! Для этого они и существуют! Клыки и ярость — неумолимая ярость — каждый из аспектов лишь вариация, оттенок урагана разрушения!
Тулас был уже далеко. Он начал перетекать в форму дракона.
И тут все семь Гончих ринулись в атаку — но опоздали, ведь громадное крылатое существо прянуло в небо, поднимаясь на волне магии столь ужасной, что Котиллион зашатался и пролетел сквозь Амманаса, порвав его в клочки.
Солтейкен — дракон взлетал все выше словно на столпе чистой паники или ужаса. Или отвращения. Столпе, достигающем небес. Великие Вороны разлетались с его пути. Котиллион встал и поглядел на Темного Трона. — У нас неприятности?
Правитель Высокого Дома Теней медленно собирал себя, принимая смутно — человекоподобную форму. — Не уверен.
— Почему?
— Ну… я только что моргнул.
Гончие побежали вперед. Локон подскочил слишком близко к Шену и был встречен рычанием.
Языки болтались, челюсти раскрывались в молчаливом смехе.
Слишком много уроков смирения.
«Бывают времена», думал Каллор, «когда я презираю собственное общество». День сиял во всем безразличии, слепящее солнце высвечивало каждую скучную складку местности. Травы цеплялись за твердую землю, как делают всегда; семена летели по ветру символами надежды. Коричневые грызуны сторожили норы и тоненько лаяли на него, проходящего мимо. Тени парящих ястребов то и дело пересекали путь.
Презрение к себе оказалось, как ни странно, приятным ощущением, ибо он знал: он не одинок в подобных чувствах. Он мог припомнить времена, когда восседал на троне, успев слиться с ним воедино, уподобиться недвижной, несокрушимой статуе. Ненависть океанским приливом окружала стены дворца — одного из бесчисленных дворцов, которыми он владел. Его подданные, сотни, тысячи, сотни тысяч, каждый и все сразу желали видеть его свергнутым, мертвым, разорванным на куски. Но не был ли он идеальным единичным воплощением того, что они презирали в себе самих? Кто из них не захотел бы сесть на его место? Кто не стал бы править подобно ему — бесчестно и жестоко?
Он был, в конечном счете, идеалом стяжания. Ему удавалось схватить то, чего не могли схватить другие; он собирал под своей властью горы оружия, грубыми ударами переделывал мир, заставлял соответствовать своей воле — кто отказался бы перенять такое место? Да, они могли его ненавидеть; да, они должны были его ненавидеть, ибо он воплощал совершенство успеха, само его бытие осмеивало их неудачи. Как насчет творимого им насилия? Поглядите, как оно творится повсюду в меньших масштабах. Муж не может ублажить жену и потому лупит ее кулаками. Уличные хулиганы бросают жертву на мостовую и ломают «поганой твари» руку. Богатей проходит мимо умирающего от голода. Вор с завистливым взором… нет, никто из них не отличается от него по сути.
Так что питайте к нему ненависть, ибо Каллор сам себя ненавидит. И даже в этом он лучше. Врожденное превосходство являет себя всеми возможными способами. Гляди, как мир скрипит зубами, и отвечай понимающей усмешкой.
Он идет, место, с которого он начал, уже очень далеко, а место, к которому он стремится, ближе с каждым шагом, приближается столь же неумолимо, как проползает мимо унылый пейзаж. Пусть лают сторожа, пусть ястребы следят немигающими глазами. Семена едут на его ногах, отыскивая новые миры. Он идет, и воспоминания его разворачиваются свитками выцветшего, в пятнах и трещинах пергамента: их извлекли из обсиженного крысами мешка, и свитки трещат, осыпая всё вокруг дождем из высохших трупиков насекомых.
Он шагает, бледный и покрытый кровью, по усыпанному драгоценными каменьями коридору, тащит за лодыжку труп жены — одной из бесчисленной вереницы — руки ее волочатся следом, словно дохлые змеи с перерезанными глотками. Не было в ее взоре предупреждения, тусклой патины, когда она встречала его утром, а он рядком расставлял перед ней Столетние Свечи. Он приглашал ее в растянутое время, обещал бесконечный пир обжорства жизнью — не нужно ограничивать алчность, не нужно беспокоиться ни о чем. Они могли бы говорить на языке излишеств. Они могли бы рисовать карту бесконечных завоеваний, оттачивать неограниченные амбиции. Ничто не могло помешать им — даже сама смерть.
Ее поразило какое-то безумие, вырвалось наружу, как тугая пульсирующая струя из разрезанной артерии. Иного объяснения нет. Явное безумие. Сумасшествие — бежать от столь многого. От того, что он предлагал. Так щедро. Или так он говорил себе десятки лет спустя? Так было приятнее думать…