«Мой дорогой Деронда!
Во время твоего отсутствия я сижу с нашим иудейским пророком и делаю наброски его головы. Я пытаюсь произвести на него впечатление молодого образованного христианина, который мог бы быть иудеем, для чего соглашаюсь с его главным принципом: все лучшее по определению является еврейским. Я никогда не считал способность мыслить своей сильной стороной, однако начал понимать, что если А – все лучшее, а Б при этом случайно становится лучшим, то Б должно превратиться в А, каким бы невероятным это ни казалось. Придерживаясь этого принципа, я только сейчас понял справедливость однажды прочитанного труда, где доказывалось, что протестантское искусство выше всего. Однако наш пророк оказался чрезвычайно интересным натурщиком – лучше того, с которого Рембрандт писал своего раввина, – и я ни разу не ушел от него без какого-нибудь нового открытия. Во-первых, я не перестаю удивляться тому, что при всем страстном поклонении собственному народу и его традициям, Мордекай вовсе не относится к косным, непримиримым иудеям. Он не плюется при слове «христианин» и не радуется тому, что неблагочестивый рот будет напрасно истекать слюной, мечтая о кусочке жареного Левиафана[79]
, в то время как сыны Израиля протянут тарелки за добавкой ad libitum[80]. Как видишь, я не зря учился и знаю, чего можно ожидать от ортодоксального иудея. Признаюсь, что я всегда несерьезно относился к твоим рассказам о Мордекае, полагая, что ты пытаешься его защитить и готов согласиться с допотопной точкой зрения, чтобы только не проявить несправедливость к мегатерию. Однако теперь, внимательно его слушая, я обнаружил глубоко верующего философа, в то же время обладающего острым диалектическим умом, так что любой красноречивый болтун в его присутствии быстренько заткнется. Насколько мне известно, подобная экстравагантная смесь представляет собой одну из еврейских прерогатив. Я никогда с ним не спорю и вполне согласен с утверждением Мордекая, что целый христианин равняется трем четвертям иудея и что с александрийских времен самые глубокие мыслители были евреями. Я даже собираюсь доказать Майре, что если не брать во внимание арабский язык и прочие мелочи жизни, то между мной и Маймонидом нет существенной разницы. Однако в последнее время я все яснее понимаю, что не могу скрывать свои чувства. Если бы Майра держалась не так невозмутимо, а беседовать с ней и смотреть на нее было бы не столь восхитительно, я бы уже давно бросился к ее ногам и попросил ответить без обиняков, желает ли она, чтобы я в отчаянии выбил себе мозги. В сердце моем теплится искра надежды – столь же полезная, как поместье, предназначенное к возвращению первоначальному владельцу. Жаль только, что попытка обратить эту искру в уверенность может все испортить. Надежда моя бродит по цветущему саду и ни в чем не сомневается, пока не столкнется с действительностью, чудовищной, как двуликий бог Янус. Ты, наделенный высшей рассудительностью, способностью к самоограничению и умением готовиться к худшему, ничего не знаешь о надежде. Эту бессмертную восхитительную деву, благосклонно принимающую все ухаживания, глупцы часто называют лживой, словно именно надежда подносит нам чашу разочарования. На самом деле акт коварства совершает ее злейший враг – действительность, от которой надежда спасается единственным способом: маскировкой. (Замечаешь мой новый аллегорический стиль?) Если же говорить серьезно, то я убежден, что правда восторжествует, предубеждения растают, и соединение необыкновенных дум наконец осуществится (другими словами – та иудейка, которую выбрал я, предпочтет меня всем мужчинам).В меньшей степени я уверен в том, что мое общество способно скрасить Мордекаю твое отсутствие, однако время от времени появляется утешение в виде Джейкоба Коэна. Стоит посмотреть на выражение лица нашего пророка, когда он держит на коленях этого замечательного сына Израиля и с возвышенным меланхолическим терпением и благочестием изрекает семитские идеи. Иногда Джейкобу приходит в голову, что иврит станет более поучительным, если, закрыв уши ладонями, повторять священные звуки так, как они слышатся сквозь препятствие. Когда же Мордекай бережно убирает маленькие ладошки и крепко их держит, лицо мальчика преображается. Кажется, он идет по зоопарку и пытается передразнить каждое животное по очереди. Особенно похожими получаются сова и пекарь. Впрочем, нечто подобное ты наверняка видел и сам. Со мной он обращается фамильярно, считая подержанным христианским товаром, подлежащим уценке, а на мои недостатки указывает с такой прямотой, как будто рассматривает возможность покупки. Приятно отметить, впрочем, что все меняется, если в комнату входит Майра. В ее присутствии парнишка становится похожим на воспитанную женщиной и подчиняющуюся только женщине собаку. И все же Мордекая щенок тоже любит и даже приносит изюм, чтобы его угостить, хотя до оказа набивает собственный рот, оставляя другу лишь малую часть. Глядя на шестилетнего Джейкоба, я не перестаю удивляться: как случилось, что его народ давным-давно не скупил нас всех и не прикарманил наиболее слабых из нас в виде акций и облигаций, чтобы превратить в рабов. Лично я готов стать рабом одной еврейки. Жаль только, что Майра заметно погрустнела, хотя и пытается это скрыть. Конечно, ее можно понять: тяжело наблюдать медленную смерть брата, которому она поклоняется с такой преданной любовью, что я готов оказаться на его месте.
В остальном мы живем немного веселее, чем обычно. Рекс Гаскойн, упорный парень, изучающий юриспруденцию – должно быть, ты помнишь его портрет, который тебе особенно понравился, – снял квартиру неподалеку от нас. Пару недель назад к нему приехала хорошенькая сестрица, тоже знающая себе цену. Я познакомил обоих с мамой и девочками, и те узнали от мисс Гаскойн, что та доводится кузиной не кому-нибудь, а твоей вандейковской герцогине! Восклицательный знак передает удивление, испытанное моим слабым разумом при этой новости. Впрочем, крепко задумавшись, я пришел к выводу, что поводов для удивления не существует, если не решить заранее, что никто не может быть ничьим кузеном без моего на то согласия. Очевидно, готовность удивляться всему подряд зависит от живости характера при полном отсутствии мозгов. В Риме я познакомился с парнем, впадавшим в экстаз изумления от самой простой новости. Скажи ему что угодно – например, что тебе нравятся короткие сапоги, – и он воскликнет с энергией, достойной лучшего применения: «Не может быть! Ты серьезно?»
Как бы там ни было, а родство с герцогиней всплыло однажды, когда Майра гостила у нас и дамы разговаривали о Мэллинджерах. Кстати, я становлюсь настолько важной фигурой, что даже получил несколько приглашений. Гаскойн хочет, чтобы в августе я поехал с ним к его отцу священнику и восхитился красотой природы, однако, думаю, что вполне понятный интерес направит меня в Аббатство-Топинг, поскольку сэр Хьюго предложил отправиться к нему и – да благословит Господь его опрометчивость – заказал портреты своих дочерей в стиле Гейнсборо[81]
. Его доброта ко мне кажется еще милее, ибо вытекает из любви к тебе, старик. А болтовня сэра Хьюго необыкновенно меня забавляет. Среди прочего он поведал, что твоя герцогиня вместе с мужем отправилась на яхте в путешествие по Средиземному морю. Полагаю, что можно как сойти с яхты на берег, так и подняться на борт с берега. Не желаешь ли ты продолжить свои теологические споры с прекрасной супралапсарианкой[82]? Кажется, ты говорил, что она исповедует подобную доктрину? А герцог Альфонсо тоже теолог? Должно быть, приверженец арианства, отрицающего тройственность Бога. (Сценическая ремарка: в то время как Деронда читает эти строки, на лице его отражается все более глубокое презрение. Наконец он бросает письмо, в гневе сжимает собственный воротник, замирает в величественной позе и с устрашающим видом произносит монолог: «О ночь, о тьма…», и так далее.)Как было бы замечательно, если бы ты появился в Аббатстве, когда там буду я! Я собираюсь вести себя в высшей степени скромно и заслужить безупречные рекомендации. Правда, я намерен время от времени уезжать в город, чтобы хоть одним глазком заглянуть в Ган Эден[83]
. Отметь, как далеко я продвинулся в изучении иврита: почти догнал милорда Болинброка, который, как известно, по-древнееврейски не разумел, но «понимал эту науку и то, что о ней написано». Если Майра прикажет, я готов нырнуть в темные глубины мудрости. Кажется, мне уже безразлично, что постигать. Подозреваю, однако, что, пока жизнь ее брата теплится, она не услышит воззваний влюбленного, даже такого, чьи «волосы подобны стаду коз на горе Галаад». Льщу себя надеждой, что мало голов выдержат столь требовательное сравнение лучше, чем моя, а потому остаюсь с надеждой в цветущем саду.