Прежде я видел такое одеяние только у покойного полковника Маккормика[138]
. Мне тогда было около двенадцати. Лимузин полковника остановился напротив Трибюн-тауэр[139], и из него вышли два низкорослых человека. Каждый держал по два пистолета. Низко пригибаясь, они обошли вокруг машины. Затем под прикрытием четырех стволов из машины вышел полковник в точно таком же пальто табачного цвета, как у Кантабиле, и в тесной шляпе с поблескивающим шероховатым ворсом. В тот день дул сильный ветер, и в прозрачном воздухе шляпа сверкала, как заросли крапивы.— Так ты считаешь, что я не отдаю отчета в собственных действиях?
— Вот именно. Ты даже своей жопы не сможешь нащупать обеими руками.
Что ж, возможно, он прав. Но, по крайней мере, я никого не мучил. Видимо, жизнь моя текла не так, как у других людей. По каким-то непонятным причинам у них она складывалась по-другому, а значит, мне не пристало судить их отношения и устремления. Сознавая это, я уступал многим таким устремлениям, даже чересчур многим. Я поддался Джорджу с его знанием преступного мира. А теперь склонял голову перед Кантабиле. Мне оставалось одно — припомнить полезные этологические сведения про крыс, гусей, колюшек и дрозофил. Что хорошего во всем этом чтении, если нельзя применить полученные знания в кризисной ситуации? И нужно-то мне всего лишь незначительное пополнение знаний.
— Так что же мне делать с этими пятидесятидолларовыми банкнотами?
— Я дам знать, когда буду готов взять их, — заявил Кантабиле. — То, что произошло с машиной, тебе не понравилось, так?
Я ответил:
— Такая красивая машина. Нужно совсем не иметь сердца, чтобы сотворить такое.
Видимо на «мерседесе» он испробовал те самые биты, которыми пугал меня. Скорее всего, на заднем сиденье «тандерберда» валялись и другие орудия нападения. Он заставил меня сесть в свою шикарную машину с анатомическими сиденьями, обтянутыми кроваво-красной кожей, и немыслимых размеров приборной доской. Кантабиле рванул с места на максимальной скорости, как психованный подросток; шины истошно завизжали.
В машине я разглядел его подробнее. В профиль становилось заметным, что кончик носа у Кантабиле толстоват и очень бледен. Насыщенно, ненормально бледен. Казалось, будто этот странно очерченный хрящ залеплен гипсом. Глаза большие, больше, чем следовало бы, с неестественно расширенными зрачками. Рот широкий, с чувственно выпяченной нижней губой — намек на борьбу за самоутверждение с детства, а в сочетании с большими ступнями и темными радужками — на стремление к какому-то идеалу, недостижимость которого сделалось непоправимым горем. Я подозревал, что идеал время от времени менялся.
— А ты или твой кузен Эмиль не были во Вьетнаме?
Мы неслись со страшной скоростью на восток по Дивижн-стрит. Кантабиле вцепился в руль обеими руками, будто крошил асфальт пневматическим отбойным молотком.
— Что? Эмиль в армии? Только не он. Он совершенно не годен к военной службе, считай что псих. Нет! Самая крутая заварушка, которую видел Эмиль, это беспорядки возле «Хилтона»[140]
в шестьдесят восьмом. Он там ничего не понял, даже не знает, на чьей стороне оказался. Ну а я побывал во Вьетнаме. Родня спровадила меня в тот вонючий католический колледж около Сент-Луиса, про который я говорил за игрой, только я сбежал и записался добровольцем. Это было не так давно.— Ты воевал?
— Я скажу то, что ты хочешь услышать. Так вот, я спер цистерну бензина
— трейлер, наливник, как хочешь. И продал ее каким-то жукам с черного рынка. Меня поймали, но родня замяла дело. Сенатор Дирксен[141]
помог. Я отсидел только восемь месяцев.