Перевод Шаплета был подвергнут единодушной критике. И если возмущение Н.М. Языкова вызвал выбор французского, а не более точного немецкого перевода-посредника[218]
, а рецензент «Московского телеграфа», резко осудив попытку передавать «в другой раз русским читателям водяную переделку Флориана», отметил, что в своем переводе «Дон Кихота» Шаплет «беспрестанно грешит против чистоты русского языка»[219], то рецензент «Литературной газеты» справедливо сетовал на то, что «при нынешнем распространении у нас языков чужеземных» русский читатель вынужден довольствоваться переложением с перевода-посредника, а не с испанского подлинника[220]. Именно версию Шаплета мог иметь в виду в 1836 году Пушкин, когда он писал в статье «О Мильтоне и Шатобриановом переводе “Потерянного рая”», что уже его современники от переводчиков стали требовать «более верности и менее щекотливости и усердия к публике – пожелали видеть Данте, Шекспира и Сервантеса в их собственном виде, в их народной одежде»[221]. Перевод Жуковского к этому времени свою миссию и в ознакомлении нескольких поколений русских читателей с романом Сервантеса, и в развитии русской прозы выполнил. Поэтому вряд ли обоснованна резко критическая оценка работы Жуковского, содержащаяся в монографии американской исследовательницы Л. Букетовой-Туркевич: «В неудавшейся попытке придать, в соответствии с рекомендациями Флориана, своему русскому языку легкость и изящество Жуковский совершил ошибку, заменив отчетливо-разговорным стилем классическую величавость стиля Сервантеса. Очень мало от духа сервантесовского произведения сохранилось в переводе Флориана, – совсем ничего не осталось в версии Жуковского»[222]. В подтверждение этого мнения она приводит фрагмент письма Жуковского к А.И. Тургеневу, свидетельствующий, с ее точки зрения, о том, что Жуковский сам стыдился своего перевода: «Ты хочешь, чтобы я прислал тебе полную роспись моих произведений (!!) в стихах и прозе и переводов для помещения обо мне известия в вашем обозрении. Helas! Pauvre Jacque! Je sens tros fort ma misère. Пусть скажут: он перевел Дон-Кишота, но, как перевел – ни слова, ибо… и что сего творения будет скоро напечатано второе издание, кое-как поправленное…»[223]. На мой взгляд, данное высказывание не поддается столь однозначному толкованию. Во всяком случае ясно, что, если бы Жуковский, уже достаточно известный в ту пору, действительно считал, что «Дон Кишот» наносит ущерб его писательской репутации, он вряд ли согласился бы на его переиздание или по крайней мере существенно его переделал.«Дон Кишот» Жуковского сыграл немаловажную роль и в творческой биографии писателя, и в русском литературном процессе. Знаменательно при этом, что не только личность Жуковского и его эстетические взгляды наложили отпечаток на перевод, но и сам писатель в дальнейшем в какой-то мере ассоциировался с Рыцарем печального образа. Так, Александр Веселовский привел слова Вяземского из письма к А.И. Тургеневу от 12 декабря 1820 года и следующим образом откомментировал их: «“Жуковский тоже ДонКихот в своем роде. Он помешался на душевное и говорит с душами в Аничковом дворце, где души никогда не водились”. – Он “набил руку на душу, чертей и луну”, но “ему нужно непременно бы иметь при себе Санхо, например меня, который ворочал бы его иногда на землю и носом притыкал его к житейскому” <…> Санчо-Вяземского не случилось при Жуковском, и опасения относительно Дон-Кихота были в известной мере справедливы»[224]
.В становлении творческого метода Жуковского опыт перевода романа Сервантеса не прошел бесследно. Как справедливо пишет Н.Е. Разумова, «школа “Дон Кишота” способствовала выработке у Жуковского опыта объективного и психологизированного повествования»[225]
. Отголоски увлечения романом Сервантеса можно обнаружить много позже, в 1840-е годы. Образ Дон Кихота, например, вне всякого сомнения, сыграл не последнюю роль в выработке концепции энтузиазма, которая содержится в статье «Энтузиазм и энтузиасты»: «В такое время энтузиасту, то есть человеку сильного, страстного характера, самоотверженно предающемуся своим любимым идеям, легко отделить себя от общего; он творит для себя свою особенную совесть и, не видя добра существенного, создает для себя добро химерическое и действует по произволу, а не по долгу, руководствуясь одним собственным убеждением, и все остальное ему подчиняет»[226].