«Я не наделен способностью схватывать на лету или остротой ума, так поражающими нас в одаренных людях, например в Гексли. Соответственно я неважный критик: рукопись или книга при первом знакомстве приводят меня в восторг, и лишь при длительном размышлении я замечаю ее слабые места. Я не способен долго следить за ходом чисто отвлеченной мысли и потому никогда не мог бы преуспеть в метафизике или математике». И только когда проблема задевала Дарвина за живое, ему становилось по силам напряжение тщательного критического разбора. Чувства его всегда были обострены и живы; ум — нет.
Странным образом смыкались друг с другом пороки и достоинства склада его мышления. После того как миновало вдохновение труда над «Происхождением видов», его любовная, цепкая привязанность к фактам слишком часто, пожалуй, выражалась в боязливом нежелании иметь дело с отвлеченными материями; его упрямая, неослабевающая приверженность к некоторым идеям — в склонности рассматривать эти идеи и словесное их облачение как нечто непременное и неизменное.
Дописав книгу до конца, Дарвин терзался, если приходилось к ней возвращаться для пересмотра или доработки. Чересчур много было затрачено труда, чересчур много выстрадано, слишком бурным был подъем вначале, слишком смертельным изнеможение в конце. В такие минуты — а может быть, еще долго потом — жутко думать об ошибках. В 1866 году Уоллес обескуражил Дарвина, указав ему, что в четвертой главе «Происхождения» он зачастую как бы одушевляет природу и пользуется термином «естественный отбор» в двояком смысле: во-первых, это процесс сохранения благоприятных изменений, во-вторых, видообразующий итог такого процесса. Уоллес считал, что устранить эту путаницу значительно помог бы термин Спенсера «выживание наиболее приспособленных». Понятно ли Дарвину, что он хочет сказать? Да, это был тот редкий случай, когда «все ясно как день». Дарвин дал себе слово последовать совету Уоллеса в первом же переиздании, хотя, на его взгляд, неточность была не так уж серьезна. Некоторые люди — особенно люди умные — имеют свойство все на свете понимать превратно. К тому же с выражением «выживание наиболее приспособленных» хлебнешь горя, пытаясь согласовать с ним глагол.
А пока этот многодумный кабинетный Колумб продолжал свое плавание по загадочным морям наследственности. Он уже давно пытался определить цель своих поисков, но, по-видимому, лишь в конце плавания установил, что ищет нечто, намеченное им двадцать шесть или двадцать семь лет тому назад. В 1865 году он обратился к Гексли с просьбой прочесть изложение теории, названной им «пангенезис». «Это очень скороспелая и сырая гипотеза, однако она весьма облегчила мне душу, и к ней можно прицепить изрядные гроздья фактов». От Гексли требовался краткий приговор: сжечь или издать. В заключение Дарвин с трепетом признается: «Надо отдать мне должное: я просто герой, раз не побоялся выставить свою гипотезу на грозный суд Вашей критики».
Ответ Гексли начинается возгласом замешательства; «Придется мне надеть самые сильные очки и самый мудрый судейский колпак». Недаром, видно, дарвиновское изложение пангенезиса поныне считается образцом невразумительности. По зрелом размышлении Гексли рассудил: не сжигать и не издавать. Теория в высшей степени предположительна. Кроме того, нечто очень похожее было разработано Бюффоном.
Снова опередили! Дарвин смиренно благодарит друга. «Было бы крайне неприятно, если бы оказалось, что я, сам того не зная, публично выдал взгляды Бюффона за свои; теперь я достану его книгу. И постараюсь убедить себя не выступать по этому вопросу в печати». Гексли великодушно ободряет его. Он не хотел сказать, что отвергает идею Дарвина безоговорочно. «Пройдет полвека, и кто-нибудь, роясь в Ваших бумагах, наткнется на „Пангенезис“ и скажет: „Поглядите, как бесподобно человек предвосхитил наши новейшие теории, а этот осел Гексли не дал ему опубликовать свои взгляды“».
Дарвин мгновенно воспрянул духом. Теперь он был даже способен видеть недоразумение с Бюффоном в забавном свете. «Прочел Бюффона: право, смешно — целые страницы совсем как у меня». Но обнаружилось и коренное различие. Дарвин полагает, что все-таки не удержится и напечатает свой труд, но обставит это как можно более непритязательно и скромно. Через год он предупредил Уоллеса, чтобы тот не ждал от «Пангенезиса» слишком многого, а чуть ли не перед самым выходом книги в свет удрученно признался Геккелю, что ее вряд ли стоит переводить. «Жизнь естествоиспытателя протекала бы куда счастливей, если бы приходилось лишь наблюдать и ничего не писать», — заметил он Ляйеллу.