Я тоже смотрел на нее, внимательно, пытаясь вглядеться, разобраться. Легкий, шелковый, короткий халатик – вот и все, что было надето на ней, через разошедшиеся отвороты легко определялась затененная выпуклость груди.
Меня вдруг охватило умиротворение. Такое, какое только и может охватить зимней ночью, когда город давно спит, когда за окном метель, а здесь, на кухне, мерно дышит паром разгоряченной чайник, и желтоватый электрический свет бросает длинные тени, и никуда не надо спешить, и ты не принадлежишь ни делам, ни заботам, только самому себе. Ну, может быть, немного еще и этой женщине с влюбленным взглядом. Все слилось, наслоились в естественный, непринужденный замес – ночь за окном, тепло кухни, отголоски недавней любви по всему потерявшему тяжесть телу, ее взгляд, тонкий, полупрозрачный халатик, отточенные движения рук, раздувшиеся от жара, румяные гренки, пропитанные сочной свежестью. Казалось, что так было всегда – привычно, знакомо, и всегда так будет, и ничего никогда не изменится.
И в то же время где-то в глубине, в самой удаленной области сознания шевелилась простая догадка, что если я и принадлежу сейчас этой женщине, то принадлежу только до утра. Что наша первая ночь, какой бы она ни казалась вдавленной в бесконечность, вполне может стать единственной.
Как ни странно, догадка не беспокоила, наоборот, добавляла изощренную прелесть в перетекающие из одного в другое мгновения. И оттого, наверное, чтобы вернуться хоть к какой-то разумной реальности, чтобы вернуть к реальности Милу, я спросил:
– Послушай, а почему ты одна? – Я задержался в паузе, но Мила не взглянула на меня, не прервала череду быстрых, выверенных движений, не остановила быстро мелькающий кухонный нож на деревянной доске. – Ведь все при тебе. Ты интересная женщина, даже более того. Ты умница, все знаешь, всем интересуешься, балетом, вон, я даже близко не знаю столько про балет. Чувство юмора у тебя развито, с тобой не только интересно, но и весело. – Наконец она повернула голову, кивнула, мол, «спасибо за комплимент». – К тому же ты наверняка замечательный доктор, вон как ножом орудуешь. – Я указал взглядом на ее мелькающие руки. – Если ты с такой же филигранностью и скальпелем умеешь, если ты у операционного стола так же свободно себя чувствуешь, как на кухне… Тебе вообще цены нет. – Я улыбнулся. – Кстати о ценах. Похоже, что ты вполне независима, и духовно, и материально. Кандидат наук, наверняка докторскую защитишь, машина, квартира с видом на вон, – я махнул рукой, – Ленинский. Ерунда, конечно, материализм, прагматика, извини, что я обратил внимание. – Теперь улыбнулась она, как раз повернулась вполоборота, и я заметил. – Да и мир вокруг тебя занятный, я и не представлял, что он существует. Догадывался, но не представлял. Итак, выходит… – Я выдержал паузу, подводя общую черту. – Выходит, что ты идеальна. Ты мечта. И при этом одна! Как такое могло получиться? Не понимаю. Мечта не бывает одна. К ней постоянно тянутся. Одинокая мечта – противоречит природе. А ты говоришь, что у тебя до сегодняшней ночи никого не было. В смысле, после мужа… – Я захлебнулся монологом, пожал плечами.
Мила не спешила отвечать, плеснула чем-то жидким на сковородку, та резко зашипела, пальнула вверх мгновенным факелом. Потом, когда на нее вперемешку вывалилось нарезанное, растертое, взбитое, шипение сначала разрослось, заполнило притихшую кухню, но тут же подавленно стихло, стало равномерным фоном.
Наконец шеф-повар повернулась ко мне, глаза сузились, как тогда во врачебном кабинете, в них появился неожиданно резкий отпечаток.
– Ты сейчас рассуждаешь, как старая бабка на лавочке перед подъездом. «Все у нее есть, а она одна…» – передразнила Мила не то бабку, не то меня.
– В смысле, банально? – зачем-то спросил я.
– В смысле, пошло. – Глаза сузились, еще больше прибавив резкости. Вот так легко любовь переходит в отчуждение, удивился я метаморфозе. – В смысле, фальшиво. С мелочной фальшивой заботой. Подспудная цель которой – обидеть, задеть, унизить.
Неужели она права? Неужели я и в самом деле хотел ее обидеть, подранить, незаметно, исподтишка, прикрываясь сочувствием, заботой?
– Неправда, – ответил я скорее не ей, а самому себе. – Ты зря на меня наехала. Мне и в самом деле интересно. Я не понимаю тебя, не понимаю, как ты устроена, как устроена твоя жизнь. А я должен понимать. И тебя, и твою судьбу, и всю жизнь в целом. Абсолютно всю, во всех мельчайших деталях.
– Зачем? – Резкость множилась бессчетным подкреплением, сбивалась в эшелоны, строилась в ряды.
– Ну как же… – Я и не пытался скрыть удивления. Ведь это так очевидно. – Чтобы потом, когда-нибудь, ее описать.
Она молчала, смотрела на меня и молчала, похоже, даже позабыла о шипящей, стрекочущей сковородке, глаза постепенно отходили, снова расширились, снова наполнились влажной, теплой заботой.
– Ты говоришь правду? – Видимо, ее незащищенность нуждалась в помощи, ей требовалось мое подтверждение.