— Троих прощаю! Остальных — каждого через тысячу человек по двенадцати разков! Пускай упрямцы пользуются моей и государевой добротой! — Он улыбнулся, дав понять, что слова его надо понимать как отеческую шутку. — А ты, Ефимович, — обратился он к Шварцу, — иди последи за пехотинцами, чтобы не мазали.
Арестованным терять было нечего, они кричали, смелея с каждой минутой все более:
— Палач!
— Тиран!
— Истязатель!
— Подлец! Мерзавец!
— Ворон! Стервятник!
Обнаженных по пояс, с руками, привязанными к ружью, пехотинцы одного за другим повели их сквозь строй. Слева и справа двумя шеренгами, по двести пятьдесят человек в шеренге, на расстоянии трех шагов один от другого, стояли подвыпившие пехотинцы с поднятыми шпицрутенами. За их спиной с обеих сторон ходили два фельдфебеля с мелком наготове, чтобы поставить крестик на спине того солдата, который будет заподозрен в неполновесном ударе. Пожалуй, на Руси не найдется такого сверхбогатыря, чья спина после первых же заходов не превратилась бы под ударами палок в кровавое месиво.
Стиснув зубы и сжав до хруста в пальцах кулаки, наблюдал Рылеев за сокрушением несокрушимых. Ему казалось, что не по чужой, а по его обнаженной спине со свистом ударяют шпицрутены, оставляя рубцы и раны на теле. Зрелище массового истязания было глубоко противно, отвратительно его отзывчивой натуре, но он не уходил, стоял, не сводя глаз с тех, кого избивали, и с того, кто приказал избивать. Минутами ему начинало казаться, что он потеряет всякую власть над самим собой и обреченно бросится вперед, растолкает свиту и задушит палача. То вдруг ему приходила мысль расплатиться с душителем свободы по-иному. Подойти, дать пощечину, бросить перчатку к ногам, а потом убить на честном поединке. Он считал, что Аракчеев никогда не падет до такого позорного для дворянина бесчестия, чтобы не принять вызов на поединок.
Арестанты при каждом новом заходе на кровавую тропу с еще большим остервенением кляли на все лады Аракчеева. Два медицинских чиновника, жалкие с виду, приниженные необходимостью по долгу службы выполнять оскорбительную для их звания обязанность, стояли сзади взмахивающих шпицрутенами озверевших пехотинцев, на которых не переставал прикрикивать Шварц:
— Сильней! Сильней! Так их... Так их, сукиных детей!..
Первым в ряду наказуемых шел тридцатипятилетний красавец, поселенных эскадронов унтер-офицер Иван Соколов, уроженец села Симы Владимирской губернии. За ним сверстник по летам, резервных эскадронов унтер-офицер Тимофей Губин, кинешмец родом, с золотистыми, лихо закрученными пушистыми усами. Третьим вели отставного улана Моисея Перепелицына. Он был так смугл, что казался отлитым из бронзы. Самым последним едва волочил ноги тщедушный Герасим Аршава.
Барабаны осатанело сотрясали воздух. От такого грохота можно окаменеть сердцем и забыть о том, что ты человек. Только сейчас Рылееву стало понятно назначение столь торжественного обряда, которым сопровождается каждое, подобное здешнему, наказание.
Дрогнувшие в самую последнюю минуту, когда на них, подобно буйной орде, мчался полуэскадрон улан, и упавшие на колени перед карателем Иван Жигалев, Евстрат Распопов и Астах Татаринов, понуро опустив обнаженные головы, все еще продолжали стоять на коленях, будто никому не нужные на плацу. Участь их была и решена и не решена. Все зависело от минутного настроения Аракчеева. Покаявшиеся... Признавшие себя виновными... Унизившиеся коленопреклоненно испрашивать прощения... Трое... Всего только трое из десяти тысяч.
Голова кружится. В ушах гром, треск, рев. Будто рушатся горы...
Рылеева поражала геркулесова выносливость унтер-офицеров Соколова, Колесникова и Праскурина... Град жесточайших ударов сыпался на их спины, а они продолжали мученический свой путь с гордо поднятой головой.
После четвертого захода, когда Герасим Аршава в беспамятстве повис на ружье, осмелившийся медицинский чиновник подошел к Клейнмихелю и сказал:
— Герасиму Аршаве и его брату Григорию Аршаве, по их слабости телосложения, наказание следует прекратить... А также по той же причине после шестого захода прекратить наказание Якову Ламанову, Ивану Санжаре, Петру Гудзу, Григорию Черникову и Якову Бочарову...
— Ничего, ничего, отдышатся, отлежатся — русский человек живучий, — пробормотал на ломаном русском Клейнмихель.
— Знаю я вашего брата, вся медиция сплошь — гоги-магоги, я уж давно на экзекуциях не верю ни одному вашему слову, добрячки-заступнички, — вмешался властно Аракчеев. — Я сам проверю их выносливость... Подведите-ка сюда тех, кого считаете на исходе сил...
По указанию чиновника от медицины пехотинцы подвели к свите привязанных к ружью Ламанова, Санжару, Гудза, Черникова и Бочарова. Эти держались на ногах. Герасима же Аршаву и брата его Григория не подвели, а подтащили на ружье и положили под ноги лошадям. Аракчеев слез с седла, сказал:
— Тот не слуга государю, ангелу нашему, кто боится рук своих замарать.
Он пощупал свисающие клочья окровавленной кожи на спине Герасима Аршавы, потом то же проделал и с Григорием Аршавой, буркнул под нос: