По какой надобности она тогда оказалась в центре городка, Варя уже не помнит. Возможно, ходила на открытую немцами биржу, искала работу. Дмитрий Федорович был на фронте, а дома, в чужой времянке, — впрочем, когда в городок вошел немец, то даже свои, кровные дома стали казаться людям чужими, оскверненными: в них, не спросясь у хозяев, по-хозяйски располагались на постой солдаты; дом перестал быть домом, надежным прибежищем: к тебе в любой час могли войти, вломиться, обобрать, унести что приглянется, а то и увести тебя самого, — в чужой времянке под присмотром десятилетней Нюры сидели Варины дети. Две девочки — одна только-только встала на ножки, другая еще грудная, ползунок. Их надо было кормить. А кормить было нечем. Хорошо еще, Варина грудь выручала. Откуда только бралось в ней молоко: Варя жила впроголодь, каждую крошку стараясь растянуть и поделить на три доли — Нюре и девчушкам. Небогатые довоенные запасы подъели быстро, а что не подъели, то немцы повытаскали. На времянку они не прельстились, в ней всего-то была одна комнатка да сенцы, а в доме, у хозяев, стояли и целыми днями крутились тут же, во дворе. И времянка, и все, что в ней, было у них как на ладони. Они все Варино жилище, со всеми ее захоронками, припасами, сразу же, как свой карман, вывернули. И Варя тоже была как на ладони. И вряд ли разместившееся у хозяев отделение пропустило бы такую бабу, как Варя. Особенно если она весь день на глазах трется: то белье развешивает, то с грядками возится. Ладонь не преминула бы сомкнуться — в кулак. Да Варя тоже непроста: как только немцы вступили в город, она из белой, в горошек, косынки свернула повязку и, завязав концы на затылке, приладила ее на носу. Вид получился такой, что она сама, завидев себя случайно в зеркале, брезгливо отворачивалась. Немцы, рослые, светлые, аж светившиеся от тылового сурочьего жира, как светятся насквозь хорошо откормленные кабанчики, муку и сало из времянки выгребли, но Вари не касались. Напротив, ввалившись, они всякий раз сердито показывали Варе за порог, она сгребала детей и выходила, терпеливо ждала там, во дворе, наливаясь тяжелым, чугунным и вместе с тем молчаливым, не имевшим выхода — три жавшиеся к ней головенки чутко сторожили его — гневом. Ждала, когда же закончится этот очередной обыск. А они повторялись, считай, каждую неделю — жрать немчура была горазда. Из всех их занятий самым ненавистным для Вари была жратва. В хорошую погоду отделение усаживалось прямо во дворе, за длинный, им же сколоченный стол, расстегивалось, рассупонивалось и обедало так весело, полнокровно, по-хозяйски, с передаванием по кругу шнапса (русского спирта с разграбленного спиртзавода) — они обедали так, как будто были тут одни, как будто они были дома, как будто они были тут желанны. Как будто не было рядом Вариных детей, которых она на это время загоняла в комнату и которые, несмотря на плотно задернутую занавеску, тут же жадно, молча вперялись в окно — этого Варя запретить своим детям не могла.
Кто знает, догадывались постояльцы о ее уловке или нет. Возможно, и догадывались, да проверить было лень: голодухи они в то время не знали ни в чем. А может, и не догадывались: городок стал тылом, перевалочным пунктом, и квартиранты в доме время от времени менялись. Соседи — те, конечно, все поняли, но помалкивали. Правда, встречались на улице и такие, что не понимали, и тогда Варе доводилось слышать за спиной обидный, в жар бросающий шепот, а то и пущенный вослед плевок. А потом и сама свыклась с повязкой и как будто бы и впрямь почувствовала себя заразной. Оскверненной — как и земля, и дом, хотя лично ей он не принадлежал: она сама была в нем постоялицей.
Варя не могла запретить детям смотреть в окно, но когда немцы садились обедать, она тоже располагалась в глубине своей комнаты, расстегивала кофту и давала младшим грудь. Старшая, трехлетняя, уже вышла из грудной поры, но Варя брала на руки обеих, усаживала — Машу на одно колено, Нину на другое — и выпрастывала каждой по теплой, сдобной, тоже как хлеб из русской печки, сиське. И даже Нюру, сестренку, своим молоком подпаивала. Сцеживала тайком в стакан и после, как коровье, подсовывала ей. Говорила: на базаре купила. Или — люди дали.
А за что бы она купила? Если какие деньги у них и были, то теперь они не то что цены — смысла не имели. И чего бы ради ей д а в а л и?
Грудь ее выручала. Откуда только бралось оно, из каких глубин поднималось, какими кореньями выцеживалось, ее скудное, горькое, не то что раньше, когда беззубым дочкиным деснам достаточно было даже не сдавить, а лишь помять ее выспевший сосок, и тем не менее спасительное молоко! (Что больше всего напоминает набухшие женские соски, так это уроженка здешних мест тутина — ее розовые, продолговатые, шершаво-пупырчатые ягоды тоже ловят не руками, а прямо губами.) Откуда оно бралось, молоко? — может, это злость ее, ненависть перегонялась в него: у самой Вари целыми днями во рту маковой росинки не было.