Читаем День и час полностью

Инстинкт самосохранения — он, толкнувший к малодушию тогда, в ту роковую минуту, сказался и после, долгие годы старательно толкал ее к забвению. Обволакивал случившееся сдобной, амортизирующей тиной, замуровывая его в Вариной памяти.

В последнее время появилось понятие «экологическая ниша». Есть, бывают и невостребованные ниши человеческой памяти.

И вдруг ключ вошел точно в паз. И все вскрылось. Взорвалось. Вспомнилось — в том числе то, чего вспоминать и не хотелось. Ищущая поживу вороненая слепая сталь, враз обмякшее тело, испуг — пусть не за себя, за детей, и все-таки утробный, липкий, шкурный, — мгновенная — пусть невольная! — отчужденность по отношению к человеку, чураться которого, винить которого было нельзя. Стыдно было винить — запоздалый, но горячий, детский, девичий стыд занялся в Вариной душе и распространялся в ней как заря, достигая непривычно, не по-старушечьи зарозовевших щек и мочек маленьких, уже несовершенных, уже не таких чутких, как в молодости, ушей. Может, из-за румянца она и ощущала этот стыд как свет, ей казалось, что он выделяет ее и для других, и все вокруг сейчас оглядываются на нее, все знают: этой женщине — стыдно. Зазорно. И она тяжело, неуклюже, как будто и не в церкви вовсе, а у себя во дворе, в работе, поворотилась, кинулась назад, туда, где минутой раньше стояла узнанная ею старуха: найти, расспросить, рассказать. Повиниться…


Когда бабка приблизилась к конвоиру вплотную, он зло ощерился, сдернул автомат и прикладом с размаху, как колют дрова, ударил старуху по голове. Та рухнула. Хотя «рухнула» — о чем-то тяжелом, мощном. А она — хрустнула и поникла. Лист достиг земли.

В глазах у Вари потемнело, словно прикладом ударили ее.

Арестованных повели дальше, над старухой сгрудились люди, подняли ее, понесли.

Варя не помнила, как очутилась дома. Дети действительно сидели в углу на кровати в нетопленой времянке, сбившись, как ягнята, в кучу, она бросилась к ним, накрыла их своим большим горячим телом, разрыдалась. Не могла остановиться, не могла унять сотрясавшую ее крупную дрожь, и они, испуганные, почему-то липли не к ней, а друг к дружке, к Нюре. Они побаивались ее, непривычную, жадно обнимавшую их, целовавшую и как будто искавшую у них защиты. Оправдания.

Они не привыкли к ней — такой. Беззащитной.

Ей же казалось, что они ее сторонятся.

А потом все забылось. Как отрезало. Дела, заботы — жизнь — властно потребовали к себе.


Варя, проталкиваясь, заглядывала в лица старухам — те в изумлении отступали от нее, — обошла вокруг церкви, постояла возле калитки, через которую входили и выходили люди: бабки не было. Как сквозь землю провалилась.

Варя пошла домой. Было уже светло. Где-то за домами, за городом, в степи, всходило солнце. Его еще не было видно, но присутствие солнца на земле уже ощущалось. По изумительной весенней ясности, свежести: ночь была снята, как нагар, как лыко с ветки, и все вокруг засветилось чуткой, одушевленной, отчасти даже болезненной чистотой. Деревья, еще порожние, еще сквозные, не набравшиеся листвы — как воздетые к небу, к восходящему солнцу пустые пригоршни, — дома, сам ало мерцающий, разреженный, почти отсутствующий воздух… Пасха в этом году ранняя, по утрам еще холодит. Варя знала, что в доме еще все спят — в обычные-то дни горазды дрыхнуть, а уж в воскресенье! — что торопиться ей некуда, и шла во власти новых дум и воспоминаний. Как она могла забыть такое!

Как вымытая из небытия этим прозрачным утренним светом, возникла перед нею еще одна подробность того страшного дня.


Первой среди арестованных шла молодая женщина.

Те, кто шел следом, так или иначе, пусть даже неосознанно, искали поддержки, сочувствия у других. У прохожих, у той же Вари. Это не было трусостью. Человек вправе ждать воздаяния — даже в такие минуты. В такие минуты — особенно. Не подаяния — воздаяния. Ожидавшее их испытание требовало поистине нечеловеческих сил, и жалость, восхищение, любопытство — все, что жадно замечалось ими в чужих глазах, шло в дело, лихорадочно поглощалось измученной, словно обезвоженной душой, все — питало их. Держало. Помогало держаться.

Это не было почвой. Это было микроэлементами почвы, из которой произрастали корни, державшие их в тот судный час. Самое трудное в жизни — умереть, не теряя человеческого облика. Тем более — когда тебя убивают. Любое святотатство, в том числе насилие, — это нарушение каких-то извечных правил. И уже сам факт этого нарушения каких-то извечных правил. И уже сам факт этого нарушения как бы толкает человека к ответному беззаконию — в рамках того, что, единственное, возможно для него сейчас: к беззаконию по отношению к самому себе. К человеческому в человеке. К преступлению (пе-ре-сту-пить) против себя же. Все рушится! Все спишется! К черту правила. К черту игру. А что есть человеческое в человеке, как не возвышенная, трижды необходимая, обусловливающая само наше существование и все-таки — игра. Игра, ставшая натурой (пусть второй, но, слава богу, первенствующей). Вошедшей в плоть и кровь. Вернее, в душу. Еще вернее — она-то, игра, и стала душой.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Мальчишник
Мальчишник

Новая книга свердловского писателя. Действие вошедших в нее повестей и рассказов развертывается в наши дни на Уральском Севере.Человек на Севере, жизнь и труд северян — одна из стержневых тем творчества свердловского писателя Владислава Николаева, автора книг «Свистящий ветер», «Маршальский жезл», «Две путины» и многих других. Верен он северной теме и в новой своей повести «Мальчишник», герои которой путешествуют по Полярному Уралу. Но это не только рассказ о летнем путешествии, о северной природе, это и повесть-воспоминание, повесть-раздумье умудренного жизнью человека о людских судьбах, о дне вчерашнем и дне сегодняшнем.На Уральском Севере происходит действие и других вошедших в книгу произведений — повести «Шестеро», рассказов «На реке» и «Пятиречье». Эти вещи ранее уже публиковались, но автор основательно поработал над ними, готовя к новому изданию.

Владислав Николаевич Николаев

Советская классическая проза