Продолжая посмеиваться, Лука деликатными движениями отрезал от стегна жирный, дожелта зажаренный кусок мяса, впился в него зубами, исподлобья глядя на Анискина, который тихонечно покачивался на табуретке и смотрел в даль далекую, в непонятность; что-то видел он там, что-то понимал, наглядевшись же, заворочался на месте, крестом сложил руки на груди.
— Ну, говори, говори, Лука!
— Хе-хе, Федор! Вот на вид ты каменный, а на самом деле не такой. Как с тем немцем, что небритый. Воевал ты хорошо, геройски, этого у тебя никто не отнимет, но немец-то вскричал, и вся разведка чуть этим делом не накрылась. Вот ты и сидишь скучный, хотя на твоем месте надо с утра до вечера песни играть…
— Это почему?
— А потому, что ты на деревне не последний человек. Начальства, Федор, ты над собой не знаешь, при нагане, при такой власти, что разлюли-малина. Эх, веселье! Тебе бы как надо? Встал попозже, лег пораньше, поел от души, выпил от души — наслаждайся! Народу без милицейской формы не кажись, разговаривай сквозь зубы, на человека гляди мимо него. Вот как жить надо, а не смотреть на меня грустным глазом, как у стельной коровы…
— Я ж такой и есть! — багровея, выкрикнул Анискин. — Я и есть такой, как ты расписываешь…
— Такой? — Лука всплеснул руками и, откидываясь назад, захохотал еще веселее, чем прежде. — Такой? Ну, врешь, Феденька, и не морщишься! Да не такой ты, а обратный. На народ смотришь не мимо, а в глубь его, кричишь от доброты, глаза по-рачьи таращишь опять же от доброты, милицейской формой не потому пренебрегаешь, что мала она тебе, а что выделяться не хочешь…
Лука положил руку на стол, заулыбался ясным солнышком, лихо, как красной девке, подмигнул Анискину.
— А человек ты обыкновенный, хоть и милиционер, — сказал он дурашливо. — Вот ты мне отвечай на вопросы, как на духу, и я тебе еще про тебя расскажу… Будешь отвечать?
— Спрашивай, Лука.
— Осокорь видишь, Обишку, солнце… Тебе хорошо на душе?
— Хорошо!
— Комар пищит, крыльями машет — про комара думаешь?
— Думаю, Лука!
— На небе звезды, кругом ночь, луна таращится — ты сласть под сердцем чувствуешь?
— Чувствую, сильно чувствую!
— Вот ты и есть обыкновенный человек! — сказал Лука и от радости похлопал ладошкой о ладошку. — Вот тебе и вся правда, Федор!
Анискин сидел, ссутулившись, потом едва уловимо вздохнул, зашарил пальцами по домотканой скатерти, того, чего искал, не нашел и опять притих. Душная стояла тишина, но где-то смеялись ребятишки, поплескивала вода, погуживал в деревьях майский ветер; над вихрастой головой Луки растопыривались серебряные солнечные лучи, вползали в кухню, высветляя календарь с красным числом, журнальную фотографию Красной площади и написанное детским почерком расписание уроков.
— Вот чудной! — приглушенно сказал Лука. — В пол смотрит, губа скучная, глаз вялый… Эх, Федор, Федор, вот я за то двадцать два года и молчу, что ты человек шибко совестливый… Я ведь знаю, чего ты сегодня такой шальной!
Семенов встал, тоже подошел к окну, уперся лбом в стекло, точно так, как прежде Анискин, стоял он и видел то же самое — как с шелестом течет Обь в берегах, как кривится осокорь на берегу, темнеет банька. И так же долго, как Анискин, стоял Лука у окна — притихнув, затаившись.
— Тебя двадцать два года то мучает, что мы Серафима Голдобина не уберегли! — совсем тихо сказал Лука. — Ты двадцать два года себя за то казнишь, что думаешь: «Вот не послал бы я Серафима в те кустики, он бы живой остался!» Так ведь, Федор?
— Так!
— Он бы сам в те кустики пошел! — после длинной паузы сказал Лука. — Только из них-то и можно было увидеть, где они есть, танки. Что, я неправду говорю?
— Не знаю, Лука, не знаю.
Под Орлом, под Орлом теперь были Лука и Анискин. Изгибалась Ока круто, как тетива, белела церковка на сердцевинке города, горел вокзал. И уходил налево, в рощицу, Серафим Голдобин; все шел и шел, а потом не стало его — фонтаном вздыбилась земля, сверкнуло, загрохотало. Не было Серафима Голдобина! И пробивался сквозь землю на краю воронки сухой стебелек полынь-травы.
— Вот за то я молчу двадцать два года, — сказал Лука, — что ты, Федор, ничего не забываешь. Другой, он плохое забывает, а ты — нет.
Лука вернулся на место, усмехнувшись, с хрустом съел огурец. А участковый медленно поднимал голову — вот исподлобья посмотрел на своего дружка, вот улыбнулся краешками губ, вот негромко спросил:
— Ты о чем молчишь, Лука?
— А о том, что ты человек шальной! — сердито ответил Лука. — Вот ты помнишь тот день, когда мы Сосновку брали?
— Ну, помню…