— Да херня, мужики! Чуть припудрило только! В лаве нас и не так присыпало! А тут не убило — вставай и беги. Хули нам по поверхности?!
— Это смерть не шахтерская, точно! Нормальная, быстрая!
— Глубже, чем на два метра, не вгонит! А мы на тысяче лежали, тысяче — почувствуйте разницу!
— А ногу по ботинок оторвет?
— Это да. Или руку.
— Главное, чтобы не обе руки! А то ведь ни поссать, ни подрочить!..
Молодая мужицкая плоть, избежавшая боли, увечья, не желающая умирать, быть втолченной в глухую, равнодушную землю, ликовала, вопила о своей невредимости, не умея иначе ликование выразить, кроме как в непотребных потешках. Так брызнувший из-под зубов кипящий от избытка силы кислый сок налитого, ядреного яблока обжигает язык, оставляет оскомину, и Валек принимал эти грубые шутки, имевшие смысл торжества и словно заклинания на будущее, и невольно ощеривал зубы, чуя, как в нем самом закипает желание жить.
Но еще через миг он толкнулся туда, где ребята ничком уложили Ванюшу. На том задрали куртку, разрезали тельняшку и, словно собираясь выпороть за что-то, спустили до колен армейские штаны с напачканными кровью светлыми трусами. На подрагивающих половинках и мальчишески гладкой спине кровенели порезы, похожие на отпечатки лаврового листа, — казалось, что в теле от боли раскрылись такие багрово-мясные глаза и тело с ужасом и омерзеньем пялится в свою же обнажившуюся глубину. А трусы были с россыпью детских якорей и штурвалов — «матросские». «Вот так и Толика с Полинкой», — полыхнула тревожная мысль, и Валек огляделся поспешно, чуя страх и желание не пустить сюда Петьку, чтобы эта вот заячья дрожь, голый зад и «глаза» лишний раз не напомнили брату о детях…
— Не плачь, Пичуга! Повезло тебе, слышишь? Всё в мягкое место! Мошонка, главное, цела! Член твой длинный! Девушек сможешь! Маманьке еще внуков настругаешь, ну! Пичуга!..
Тяжелая рука упала на плечо и развернула.
— Кто кричал? Ты? — Запаренный Лютов смотрел на Валька с каким-то суеверным отвращением.
— Где? Когда? — не понял Валек.
— Там, на поляне. Что лупанут сейчас по «Юности»?
— Ну я…
— Слухачок, радарчик ты мой портативный, — пропел Лютов с нежностью, вытягивая губы в неправдивой, пока еще не объясненной ласке. — «Гвоздику» унюхал за десять кэмэ. А чё ты услышал? Ну! Как?
— Ну как бы такое… Ну… будет сейчас.
— Слухач, слухачок, ошибка природы, — ласкал его Лютов глазами растроганно, найдя в нем, Вальке, то насущное сильное, чего недоставало самому.
— Так Валек он, Валек! — загомонили мужики. — Барометр был наш на шахте! Валек он такой — как собака!
— Что дальше, Витя, как мы? — Приведший табун по Цветочной Кривченя пробился к Лютову и вглядывался подчиненно.
— Состав рассредоточить по домам. Подвалы, цоколи… ну, понял. Стемнеет — отходи на стадион. А я счас схожу посмотрю, что за сука наводит, — повел глазами Лютов на серую плиту восьмиэтажки, за которой незыблемо высился башенный кран Машчермета и вроде бы держались на южном въезде в город ополченцы.
— Что, думаешь, корректировщик?
— Нет, блин, со спутника сигнал.
— Да как же он туда-то?
— А я как пришел? Слушай, можете сделать по шоссе перебежку?
— До карандашной фабрики?
— Ну да. Изобразить там накопление. С десяток человек, не надо больше. Пускай он там на жердочке поерзает. Мужчины! Мне нужен один человек.
И тотчас же Петька толкнулся к нему.
— Ну я, — вперился в Лютова.
— Я с вами, — рванулось из Валька.
— А ты куда, зачем? — оттолкнул его Лютов глазами. — Тебя, слухач, надо беречь.
— Так с братом я, с братом! — кивнул Валек на Петьку.
— Ну, значит, пусть брат тебя бережет, — сказал Лютов, зыркая на них попеременно и как бы замеряя силу кровной связи. — Пошли уж, чего!
2
Нельзя, нельзя дать слабину. Нельзя дать повториться тому стыду и унижению. Животному страху и чувству никчемности. Надо быть начеку каждый миг. Надо двигаться. Все время встряхивать себя. Мотать головой, точно лошадь, когда ей в глаза лезут жирные кровососущие слепни. Тереть ладонями бесчувственные уши. Щипать себя за верхнюю губу. Мять затекшую шею. Разгонять в жилах вязкую, загустелую кровь. Иначе голова отяжелеет, окованная убаюкивающим звоном, и все тело нальется истомой, само найдет себе надежную опору, руки сами сползут на колени, отпустив автомат…
Трое суток назад, в Полысаеве, он заснул в боевом охранении, словно и впрямь обволоченный материнским утробным теплом, и проснулся от боли и ужаса непонимания, где он и что с ним, от того, что за горло схватил, в руки-ноги вкогтился и куда-то его поволок многолапый невидимый зверь. И не мог ни задергаться, ни закричать, ощущая еще больший страх от того, что не видит в упор ничего… Через миг отпустили, сорвали мешок с головы, и, тараща глаза и хватая ртом воздух, он увидел Джохара, презирающий взгляд его дико блестящих антрацитовых глаз.