Доказал же он всем в «Металлисте», что достоин считаться «основой». Хорошо поработал в фестлайне. Ходил на «колорадов» и на «беркутов», на упорно ползущую кашу с трехцветными российскими и алыми коммунистическими флагами, на гремящую стену прозрачных щитов, над которой взлетали кудели ядовитого газа. Переставал бояться всякой боли, ощущая подпершие плечи собратьев, ощущая свою неразрывную спаянность с ними в таранное целое, в кровяную, чугунную лаву, катящуюся по проспекту на площадь: все прожжет и продавит у себя на пути! Чуял, что подхватила его и несет абсолютная сила. Переполненный сердцем, врубался в живую плотину чернолицего «Беркута», молотил по щитам и забралам алюминиевой битой, выпуская на волю свою вскипяченную кровь.
Теперь предстояло иное — не вспышечное чувство единения и радость исступленного бесстрашия, когда никакого тебя отдельно от лавины уже не существует, а солдатская лямка, мучительно-обыденное напряжение всех сил. Бесприютная степь с терриконами на горизонте, убогие шахтерские поселки, где враждебен каждый дом, сон на голой земле под брезентовым пологом, холодные окопы, ячейки, караулы, которые все время требуют звериной остроты всех чувств и звериной же неприхотливости, припахивающая кислым алюминием и ветошью перловка из походного котла, дорожная пыль и земля — в носу, на зубах, под ногтями… В пределе же — то неизвестное, сто тысяч раз воображенное и все-таки непредставимое, ради чего он, Порывай, два месяца тренировался на базе под Киевом, ради чего весь молодняк их батальона учился кувыркаться, бегать, падать, прижиматься к земле и ползти по футбольному полю от ворот до ворот, сигать через заборы и запрыгивать в оконные проемы, стрелять по ростовым мишеням стоя, лежа, на бегу…
Прошло три дня, и здесь, на шахте, и днем-то походящей на огромное промышленное капище, где не каменный уголь подается наружу, а людей опускают в утробу земли, в виду сооружений, так похожих на пыточные дыбы великанов, в непосредственной близости к сепарам, в неминуемости огневого соприкосновения с ними, он уже и не мог ослабеть и забыться, как в спокойном тылу.
На слух, всего-то в паре километров к северо-востоку, словно дятлы в лесу, перестукивались пулеметы, замолкали, опять разгонялись до бешенства швейных машинок, как будто бы сострачивая рваные края разделенной донбасской земли. Потом вдруг начинали сыпаться тугие, гулкие разрывы, в такт которым немедля начинало вспухать его сердце, — где уж было сомлеть при таком-то набате внутри? Страшен был долгий ноющий звук пролетающих над головою снарядов, словно прямо на шахту снопами валились нескончаемо длинные, как шесты прыгунов в высоту, металлические тростники, подсеченные где-то в глубоком тылу батальона, где работали
Тишина приливала к ушам прорвой разных подозрительных звуков: нарастающим шурканьем, цоканьем, верховым гулом ветра в железных скелетах подъемников, неожиданным тонким поскрипываньем, словно трогался с места состав вагонеток, — истомившись, потягивалось и тоскливо поскуливало какое-то огромное суставчатое существо, грузовая химера внутришахтных путей сообщения. В напряжении слуха Артем перепутывал шорох собственной сбруи, одежды, подошв с шевеленьем кого-то чужого шагах в тридцати, и рука его тотчас тянулась к рычажку автоматного предохранителя, указательный палец норовил соскользнуть на курок, чтоб ударить огнем в непроглядную темень за насыпью, успокоить прерывистым грохотом всполошенное сердце. Все казалось, что кто-то ползет и крадется к нему, чтобы прыгнуть на плечи, повалить, придушить, поволочь, как ребята с Джохаром тогда.
Спасением были ракеты, и он с какой-то детской жадностью ждал новой, и вот она взвивалась, подвешивая мертвенное зарево над шахтой, повисала трепещущей желтой звездой в рассочившейся темени неба и, пока трепетала, горела холодным, как будто бы предсмертно судорожным светом, на земле было видно каждый камушек, кочку и трещинку, все железные кости подъемников и стальные бока вагонеток, а потом, через десять секунд, рассыпалась на искры, и шахту снова накрывала чернота.
Двадцать шагов. Поворот. Двадцать шагов. Поворот… В эту ночь его выгнали не на бетонку, а прямо на станцию, и прохаживался вдоль состава с углем, уже почти готового к отправке на запад Украины. Над головой просвистывали реактивные снаряды, в тылу рокотало, гудело, стонало — ярились стада пусковых установок, и где-то в городе упругими валами перекатывался гром. За ближней промзоной, что начиналась по ту сторону железки, лениво разрастались вкривь и вширь, причудливо-бугристо каменели огромные дымные всходы снарядных разрывов, подсвеченные снизу розоватым заревом пожаров. На северо-востоке, в частном секторе, солдаты ВСУ и ополченцы с таким остервенением грызли воздух автоматными очередями, что в груди становилось и жарко и холодно от возбуждения и страха.