Читаем Держаться за землю полностью

Лютов мысленно шарил по окраинам города, блуждал по руинам промзон, по дебрям талалихинского лесопарка, нырял во все складки перекрестно простреливаемой, бесприютной земли и везде натыкался на быструю, напряженную мысль человека, искавшего того же, что и он: не как раздавить непокорный, упершийся город со всеми колорадскими жуками и личинками, а как остановить всю эту мясорубки, а верней, отделить всех невинных ото всех, кто горит воевать. И если б ополченцы, желая уберечь от артналетов свои семьи, свой народ, решились уходить из города рекой, то вот этот Криницкий со спокойною совестью забросал бы их минами, перерезал пристрелянными пулеметами, и на этом все кончилось бы. Но Лютов людей в капкан не пустил, и человек, конечно, понял, с кем имеет дело. Значит, надо встречаться. Не так, как неделю назад, под памятником летчику-герою, под шестью телекамерами украинских и русских каналов и в присутствии белых, как бы чистеньких обээсешников, не с пустыми словами «такая война никому не нужна», «мирных жителей жалко» и «мы просто солдаты», а вот так, среди ночи, хоронясь от своих же.

Все то, происходившее под камерами, имело отношение к «войне» телеканалов, забрасывающих друг друга кусками горелого и кровавого мяса, привычно дико обвиняя всех украинцев или русских в людоедстве, а не к судьбе всех кумачовских жителей и воинов Криницкого, и Лютову было противно само сознание того, что за их кумачовской войной неотрывно следят миллионы — с точки зрения Бога, со своих утонувших в заоблачной выси уютных диванов или как в микроскоп на бактерий, что этот телевизионный мясокомбинат поставляет их жизни и смерти в дома миллионов как некий обжигающий и услаждающий корм для души (ужаснуться, проникнуться и проголосовать на каких-нибудь следующих выборах за того, кто положит этой жути конец)… Но о чем может быть настоящий, живой разговор? О безоговорочной капитуляции? После того как люди остервились и число ополченцев увеличилось вдвое? О выходе из города с оружием? Куда? Что он хочет и может, Криницкий?

Все сильнее тянуло речной пресной сыростью, меж раскидистых ветел, спускавшихся вместе с ними к реке, заблестела разглаженная, словно черная скатерть, вода, как будто бы и вовсе неподвижная, завороженно отражающая сумеречный свет одного только звездного неба, и вот уже ноздри его уловили серный запах заиленной, топкой земли, будоражащий дух прошлогодней листвы и омытых водою древесных корней. Эти запахи близкой воды, прели, тины, ненадежной, податливой почвы напитали все тело тревогой. От внезапного сонного шаканья селезня обмирало тяжелое сердце, каждый всплеск или треск под ногами бойцов отдавался горячим кровным всплеском внутри.

Шли уже вдоль воды, прикрываясь от взгляда с противного берега камышами и ветлами, обшаривая оба склона цепкими, занозистыми взглядами, но все-таки видя и черное, бесконечно высокое звездное небо, как будто бы засыпанное ввысь по куполу просеянной сквозь сито серебряной мукой.

Дойдя до черной купы ветел, остановились в их глубокой, плотной сени, опустились на землю, привалились к шершавым стволам. Здесь они оставались невидимыми и для взгляда с противного берега, и для тех, кто идет им навстречу, в то время как прибрежная полоска просматривалась из укрытия отчетливо — до упора в ближайшую камышовую гущу, из которой должны были появиться чужие.

Те, конечно, могли обвалиться и с кручи, подойдя к месту встречи одним-другим ярусом выше, да еще и не те, кого ждали, а другие укропы, перехватчики или приблудные, подобраться и выломиться из чащобы, покатиться по склону с автоматным огнем, предварительно бросив сюда пару-тройку гранат. Но Лютов не ждал рассыпчато-колких разрывов «лимонок» и воющих мин — ждал стука в ушах, дрожащего в спешке, горячего шепота: «Вить, Вить… Борода. К нам гости, встречайте». Там, наверху, сидели четверо его разведчиков.

Лютов вспомнил о взятом на буксир Мизгиреве и, взглянув на того, по лицу его понял, что Вадим до сих пор разрывается между собственной жизнью и тою холодною правдой, которая не греет и за которую горят. Глаза того молили о подсказке, словно о пощаде, словно Лютов и должен толкнуть его в руки укропов или, наоборот, удержать. Но Лютов ничего не мог сказать. Он не жалел о том, что показал Вадиму эту новую, давно уже не жданную развилку и заставил его выбирать между правдами. Он делал все по собственному темному, порой невыразимому словами представлению о справедливости, и ему показалось… да хрен его знает теперь, что ему показалось.

Возможно, Мизгирев внушал ему то чувство брезгливой жалости и вместе с тем стыда, какое он, Лютов, испытывал в армии при появлении особенно беспомощного салабона, про которого сразу понятно, что ему тут не место. Не обязательно такого уж тщедушного, но именно внутренне хлипкого — с доверчивыми, скользкими, пугливыми глазами, что смотрят на тебя с мольбой и ужасом, настойчиво предполагая в тебе что-то человеческое, вернее, сообразное своим представлениям о человеческом.

Перейти на страницу:

Похожие книги