Но можно и воспитать и выковать характер. Он-то все и решает. И закалять его надо смолоду. В старости человек одинок. Значит, характер необходим и независимый, и твердый. Иначе худо тебе придется.
В молодости подстерегла меня тяжкая и, как считалось тогда, роковая неисцелимая болезнь. Справиться с нею я не надеялся, я только спрашивал сам себя:
– За что? Так рано… Это не верно. Я еще ничего не сделал. Это неправильно, несправедливо.
Рядом со мной неслышно томился неразговорчивый доходяга. Однажды ночью я услыхал:
– Смертушка, выручи. Сколько ж можно? Устал я маяться на земле…
В те мои годы еще не мог я впустить в свою душу его тоску. Сам подыхал и слишком был молод. Только и думал, как это страшно – уйти в песок и смешаться с глиной, толком ничего не додумав, не написав, ничего не оставив. Хотя бы несколько стоящих строк. Уйти, еще вдосталь не надышавшись, не налюбившись, совсем молодым. Неверно, нечестно. Нет, не по-божески… Так не должно быть. Какая-то дичь…
Возможно, в те черные ночи я выпросил, вымолил свою длинную жизнь. И кто-то невидимый дал мне шанс.
Тогда я понял, как короток день, как хрупок мир и как мал мой срок.
В другой своей жизни, в другом столетии, уже не в своем двадцатом веке, совсем в иной, незнакомой стране, неузнаваемой, перевернутой, сижу, неподвижно уставясь в столешницу, привычно ворошу дни и годы.
И с сокрушительной ясностью вижу, что до последнего рубежа всего ничего, рукой подать, каких-нибудь два или три шажка.
Мысль словно обесточена.
Блекнут краски, вянет цвет.
Представление окончено.
Уходя, тушите свет.
Вот и дописана и дочитана длинная книга одной судьбы.
Я не хочу быть несправедливым к веку, в котором так долго жил.
Был он жестоким, был кровавым, но войнами, кровью, погромной злобой были богаты и все другие, давно отгремевшие времена.
То, что скромнее была их мера, так ведь моложе, несовершенней была и сама цивилизация.
Но, понимая неотвратимость скорой разлуки и обрывая этот неистовый круговорот, я сознаю: труднее всего прощание с пером и бумагой.
Вспомнилось: покидая город и дом родной, попросил отца:
– Дай, отче, совет на все времена.
Отец, как всегда, был скуп на слово:
– Даю. Запоминай: не толпись.
– Услышал. Понял. Так я и сделаю.
Власть
В самую дерзкую юную пору я не стремился стать вожаком. Хотел быть человеком команды.
Взвешивал собственные возможности, трезво оценивал вероятности.
Трезво просчитывая все риски, дал себе слово не лезть на вершину, на Эверест – на этом клочке место найдется лишь одному.
Я видел себя вторым. Но – не третьим.
В лидеры меня не тянуло. Всякое первенство предполагает почти непременное одиночество, а от него исходит холод.
Жить в этом климате день за днем и неуютно, и опасно, выстудить можно себя самого.
Но эта опасность мне не грозила. Ибо по милости небес я от рождения был ледовит, и не было никаких причин меня дополнительно подмораживать.
В самых отчаянных переплетах я крепко держал себя в руках. И знал, что могу на себя положиться.
Я понял – и сравнительно быстро, – что следует себя ограничивать. Но не чрезмерно. Так, ненароком, можно и вовсе сойти с дистанции.
Мне было проще ее держать. Я был нацелен на серебро.
Но повторяю – не на бронзу.
Есть много достаточно убедительных, достаточно веских преимуществ, которые достаются второму.
Необязательно днем и ночью жариться под прожекторами – ему предоставляется право на часть пространства и личную жизнь.
Он может лелеять любимую женщину, иметь персональные пристрастия.
Он не несет прямой ответственности за судьбоносные решения и за непопулярные меры.
Ему доступны многие блага, и с ним не связывают несчастья.
Одна беда – его донимает неутоленная жажда быть первым.
Есть разного рода несовершенства. Иные пороки отлично смотрятся.
Возьмем для примера такие свойства, как дерзость, упрямство или заносчивость.
Здесь важен единственно угол зрения.
И дерзость под умелым пером предстанет юношеской отвагой, упрямство – упорством, а заносчивость – гордым стремлением к независимости.
Но прежде, чем сделать решающий выбор, необходимо как можно тщательней исследовать свои лабиринты.
Это нелегкая обязанность. Следует быть нелицеприятным, а это непросто, когда приходится судить о человеке, столь близком, неотделимом от вас самого.
Хочется быть предельно бережным, безукоризненно деликатным, увидеть себя в таком освещении, чтобы остаться в ладу с собой.
Испытываешь зависть к писателям, способным на беспощадную исповедь.
Впрочем, и в этой жесткой решимости иной раз просвечивал трезвый расчет.
Эти бесстрашные путешественники были не лишены лукавства. Однажды почувствовав недостачу отпущенных природой щедрот, они догадались, чем возместить эти недоданные достоинства.
Самые чуткие оказались самыми мудрыми – догадались, какие возможности заключены в распахнутости и откровенности.
Так родилась на белый свет исповедальная литература.
Очень возможно, именно этот эксгибиционистский жанр, в чем-то, пожалуй, и мазохистский, вырыл непроходимую пропасть между политикой и словесностью.