И все же неведомо для чего и вопреки всем обстоятельствам профессия умудрялась жить. Где-то проскальзывала, где-то просачивалась, порою – с первобытным упорством, как травка, пробивала асфальт.
Как всякий литератор, Безродов должен был сделать серьезный выбор между долгосрочной осадой и быстрым кавалерийским штурмом. Стратег избрал бы неспешный путь, тактик предпочел бы атаку.
Безродов не был ни тем, ни другим. Уйти в подземелье, в подполье, в бест ему не позволял темперамент, ему было важно увидеть плоды столь щедро затраченных усилий. Довольствоваться случайной удачей и снисходительной похвалой ему было мало, при всей своей трезвости, был он достаточно амбициозен. Потому он держал дистанцию – ему казалось, что именно так он сможет сохранить независимость.
Возможно, это была иллюзия, любая броня, даже самая прочная, может предательски прохудиться, и в самый неподходящий момент.
Но, как бы то ни было, этот фантом ему послужил и даже помог. Безродов сумел сохранить лицо.
Когда я шутливо, а то и серьезно, даже бестактно пытал Безродова, насколько герой его сюжетов с ним соотносится и главное действующее лицо – это он сам, Безродов отшучивался:
– Да почему же вы мне отказываете в воображении? Обижаете.
Я отвечал ему в тон:
– Нисколько. Просто я спрашиваю себя: зачем ему сочинять, напрягаться, что-то придумывать? Не легче ли вспомнить и рассказать, как он кадрил советских девушек?
Безродов смеялся:
– Просто умора.
Я сохранял серьезную мину:
– Да уж такая у вас репутация.
Эта игра была и приятна, и стала у нас почти ритуальной. Безродов вспоминал свои подвиги, а я был доволен, что мне удалось отвлечь его от пасмурных мыслей. В последнее время они все чаще и все упорней его осаждали.
Однажды, когда я просил его вспомнить свою победоносную юность, он кисло буркнул:
– Пора вам понять, мемуаристика – жанр коварный, да и опасный. Свидетельствует, что ничего не осталось, кроме соблазна ходить на погост, хныкать о прошлом и грезить о вечном.
Я возразил:
– Вы сами сказали: литература – это память.
– Все, что осталось сказать в эти годы. Пока записная книжка – помощник, она во благо, когда становится единственным кормом – печальный сигнал: ты поднял вверх свои лапки и требуешь уважения к возрасту.
Все же я подстерег день и час, и мне удалось расшевелить его, разворошить его кладовую.
Судьба этой яркой, красивой женщины зеркально отразила судьбу ее необычного государства.
И как разительно отличались одна от другой эти две биографии – ее и Безродова – все решительно, от их анкет до круга общения, нигде и ни в чем не перекрещивались, не совмещались, не совпадали.
И все же случилось – в одном и том же месте и времени, вдруг сошлись, столкнулись, встретились две истории, казалось, исходно несочетаемые, существовавшие в разных сферах, в разных мирах, на разных орбитах.
В ту пору Безродов, как он говорил, доскребывал последние крохи своей стремительно таявшей молодости, которую он с безотчетным упрямством пытался затянуть и продлить.
Едва ли не сызмальства он уверовал в ее восхитительное могущество. Ей все по силам – было б желание. Недаром все золотые перья так яростно вгрызались в бумагу – запечатлеть, удержать на бумаге тревожную прелесть своей весны.
Лишь молодость дарила надежды, и только она могла помочь осуществить их и сделать явью.
Он не скрывал своих амбиций, не притворялся тихоней, скромником. Глупая ханжеская поза. Кому интересны скромные авторы и скромная литература?
И тут же сам себя укрощал:
– Не петушись, ты уже не юноша. Оценивай себя по достоинству. Да, есть усидчивость, огонек, пожалуй, и некоторый вкус. Но не было той неопределимой и одержимой неограниченности, той самой таинственной чертовщины, в которой угадывается стихия. Сегодня ты это понял сам. Завтра поймут твои читатели.
Однажды вместе с группой коллег он был приглашен к государственной даме, присматривавшей за изящной словесностью.
Решила она в доходчивой форме растолковать этой пишущей братии, какие ответственные задачи возложены на творческий цех.
Пока она объясняла писателям сложность проблем и важность их миссии, Безродов внимательно к ней приглядывался.
То, что она произносила, было ему хорошо известно, много раз слышано-переслышано, те же обкатанные слова, те же внушения и призывы, те же безмерные обязанности и очень сомнительные права.
Но все это не имело значения, Безродов сразу же отключился от смысла и содержания ее речи. Имели значение лишь ее облик, звук голоса, королевская стать.
Впервые он видел ее так близко, не на экране телевизора, не на трибуне или в президиуме, а рядом, прямо перед собой, руку протяни, и коснешься.
Он чувствовал, что взгляд его слишком пронзителен, и жаден, и грешен, он может даже ее обидеть, отвел глаза, но спустя минуту понял, что ими не управляет, утратил над собою контроль.
Меж тем, завершив свой монолог, она сказала, что хочет услышать, что думают художники слова.
Художники слова охотно откликнулись и стали делиться своими заботами и пожеланиями.
И вдруг в наступившей тишине Безродов услышал:
– Но почему безмолвствует товарищ Безродов?