Эти дни было тепло и красиво. Лебеди в пруду Летнего сада и милая темная уточка; сиамская кошка с голубыми глазами, которую целовали дети; били фонтаны, бившие при Петре. Огненно-красное дерево на Марсовом поле стало бледнеть; в Бол. Мих. саду целая аллея бледно-желтая, над прудом желто-оранжевые деревья, но другие совсем зеленые; прелестные серебристо-зеленые ивы по бокам Инженерного проезда; гумилёвские каштаны буро-золотые. Что еще? <…> Неужели жизнь на земле может привязывать без любви?.. Как это Нат. Влад. радуется природе? Для меня природа, как музыка, — это очень много — но главное — любовь.
Воробьи взлетают и гонятся ветром, как листья. Листья плывут по Юрочкиной Мойке. А я, сидя на скамейке и склоняясь к воробьям, думаю (о Юрочке, и о других «бывших») — «не надо, не надо, не надо умирать» — тянет к живому…
На кладбищах страшно. Грабят и убивают.
Юля жалуется на боли. Я панически боюсь идти на Суворовский. Денег нет.
Моя «пенсионность» дает себя знать. <…> Что, кто меня утешит?..
Была на Тутанхамоне{391}
. Мальчик-красавец, но устроена выставка омерзительно.<…> Я вчера (без дождя) опять погуляла в Бол. Мих., теперь желтый цвет преобладает, но есть и зеленые пространства… прочла строки Ани… об осени. Читая ее стихи, вспомнила бедного Ник<олая> Ст<епановича>. Смею ли я после своего «побега»{392}
называть его своим? Как странно все бывает в жизни… ведь я его любила… Его-то я любила…А вот главное: вчера утром улетел во Фр<анцию> бедный Ефим Эткинд{393}
. Осталась его мать 83 лет <…> и недавно умер младший брат. Остался один Марк… Не за что изгнали Ефима. Отпускают культуру… Что останется?Холод на улице. Внизу ремонт. Юля болеет от запаха краски. Во сне видела какую-то бабу — квартирохозяйку, с которой ругалась; в окно выпрыгнула кошка. Надо было уезжать. А вчера? Много кошек — верней, больших котят — мягких, серых и с охро-розовыми полосками, как зебры…
А до того — какие-то незнакомые кавалеры.
Савинов гов<орил> Нат. Вл., что Милаш<евский> серьезно болен. Страшно, такая давняя дружба!..
В стихах Ахм<атовой> — моя боль. То ревность к Г<умилёву>, то злость на него — правда, я понимаю, что он был не «лебедь надменный»{394}
, а некрасивый настойчивый мальчик. Я на ее месте… Не знаю, что бы я?58 лет назад я познакомилась с Гумилёвым!.. Алик{395}
2-й ходил к Льву Г<умилёву> спрашивать о М<андельштаме>. Тот, услыхав про меня (что Алик был у меня), улыбнулся — он, верно, думал, что я умерла. Сег<одня> был дождь.<…> Печальней судьбы Юрочки трудно представить, а меня он стерег, как (да простит меня Бог!) собака свою кость.
Вчера был Гриша и Ал. Ш.{396}
, которому я «предала» написанное мною о М<андельштаме>. Как это не то, зачем мне выступать в роли летописца? <…>Гром, молния — сег<одня> ночью и к вечеру. Вчера странный день — неприятности с пенсией <…> и милая встреча с Мирой Невер.{397}
, из Третьяковки. Она интересная женщина и в парижском красивом платье. Наговорила мне много лестного о моих картинках и о моей наружности, что мне всегда приятно. Показала ей и Юрочкины рисунки, и ей очень понравились. А о моих портретах сказала: это целая поэма любви!.. Я сказала ей о польских гобеленах{398} и о своем желании направить их (рисунки Ю. Юркуна. —<…> Да, в воскр<есенье> был Гриша Л<евитин>, взволновавший Юлю сведениями о выставке. Бедная Юля, все мечтает о деньгах. Но — посмертная слава мне обеспечена (хоть и маленькая) — чужими стихами — и немного — моим творчеством; но денег никаких не будет{399}
.Вот этого я не умею «выбивать», даже пенсию зажуливают. Все мы под смертью ходим. <…>
Тр<етьего> дня пришло письмо от Алека, это дико, но это единственная вещь на свете, кот<орая> меня как-то поддерживает в жизни. <…>
Сейчас дни моего разрыва с Г<умилёвым> — это горе, горе моей жизни, крах моей жизни… Что я наделала? Или Юра был прав, вырывая меня, и тот не любил меня больше всего на свете, как говорил?