Валентина Михайловна Ходасевич, носившая прозвище Купчиха, в комнату которой я изредка заглядывала, чрезвычайно меня интересовала. Мне нравились ее изящество, всегда элегантные платья и интриговали необычайные плакаты, которые она тогда рисовала. На одном из них, оповещавшем о каком-то собрании, большое красное солнце рассыпало по всему листу красные лучи. Валентина Михайловна часто бывала и у нас. Написанный ею портрет моей матери в развевающемся синем платье издавна украшал нашу столовую на Кронверкской улице. Портретом все восхищались, но мы с братом находили, что на нем мама мало на себя походила и была на самом деле гораздо красивее. Пожалуй, в глубине души и сама мама разделяла наше мнение.
Мужа Валентины Михайловны — Андрея Романовича Дидерикса[34]
— я знала меньше и почему-то слегка дичилась в его присутствии. Ивана Николаевича Ракицкого — Соловья, как его называли, — я ненавидела. Его неуклюжие попытки, в тон Горькому, обращаться со мной как со взрослой воспринимались мной как насмешка и ужасно обижали. Прозвищу своему он был обязан болезни желудка, который, по его утверждению, трепетал как птица. Главной его отличительной чертой была лень. Беспредельная… К той поре он написал всего одну картину, но в доме почему-то считался талантливым художником. Высокий, стройный, широкоплечий, он сутулился и глядел на вселенную слегка насмешливым взором из-под челки своих под скобку стриженных волос. Вся его персона удивительно напоминала царедворца с флорентийских фресок, которые я впоследствии видела.Тоненькая, черненькая барышня именовалась Молекулой[35]
. Она появлялась только по вечерам и, кажется, была студенткой.Добрым гением кронверкского улья, в котором она незаметно, но успешно управляла всеми хозяйственными делами и зорко следила за здоровьем Алексея Максимовича, была крупная, еще молодая женщина — Липа[36]
, пользовавшаяся всеобщим уважением. Самого Горького величали, тогда Дука. Это прозвище, по понятным причинам, было потом начисто забыто.Все в доме любили или делали вид, что любят Максима — сына Алексея Максимовича, в котором сам он души не чаял. Беззаботный, ребячливый Максимка был душой молодого поколения. Веселая, всегда готовая к шуткам и затеям, сочинению стишков на злобу дня, соперничавшая в остроумии молодежь, к которой присоединялись Кока и Марочка Бенуа[37]
, брат и сестра Желябужские, Володя Познер, мой брат Андрюша, развлекали Алексея Максимовича, и он любил с ними посмеяться. Юмор, более или менее удачный, всегда им принимался благосклонно. Так, он стерпел, когда в уборной, помещавшейся в глубине прихожей, на стене появилась надпись: «Человек — это звучит гордо!» или еще: «Принимаясь за дело, соберись с духом!»Часто под уютным светом лампы с оранжевым шелковым абажуром на обеденном столе вся компания играла в лото. Играли весело и с азартом, и даже мне разрешалось участвовать. Кроме завсегдатаев — Марии Федоровны Андреевой, Пе-Пе-Крю — Крючкова[38]
, Валентины Михайловны Ходасевич, Ивана Ракицкого, Марии Игнатьевны Бенкендорф[39] — Муры, моих родителей, четы Шаляпиных — в доме всегда было множество гостей, более или менее важных и знаменитых, постоянные сотрудники — Соломон Владимирович Познер, Иван Павлович Ладыжников, Зиновий Исаевич Гржебин и представители, можно сказать, всей русской литературы того времени.Время летело. На сей раз окончательный наш отъезд за границу приближался. В густонаселенной квартире стало еще больше посетителей. Алексей Максимович хмурился, мама была нервна и озабочена. У меня больно щемило сердце при мысли о расставании с Тихоновым и дедушкой.
Последний вечер. В переполненных гостями комнатах шумно и накурено. Никто не ложится. Утром отъезжающие, то есть Горький, мама и я, и много друзей, разместились на извозчиках. Последний взгляд на осенние листья в саду, на дом на Кронверкском проспекте…
На перроне — толпа провожающих. Атмосфера нервная, напряженная. Отрывистые фразы, теперь уже ненужные… Прислонившись к вагону, плачет Юрий Павлович Анненков… Я не спускаю глаз с отца. Вдруг что-то дрогнуло в его лице… Резко повернувшись, он быстро зашагал к выходу. Меня охватила паническая тревога. А ведь я тогда не знала, что ни его, ни деда я никогда больше не увижу.
В купе, где мы были одни, мама и Горький опустились на скамейку. Постепенно поезд ускорял ход среди туманного пейзажа осени: голый кустарник, промокшие деревянные домишки, заросшие бурым репейником. А за поломанной изгородью — длинный шест колодца, торчащий в небо, словно упрек… Теперь станция. Ветхий перрон, заплеванный семечками, серая толпа, ожидающая обратного поезда. На узлах женщины в платках и тулупах, обросшие бородой солдаты в мятых шинелях, серые дети на грязных мешках. Тоже какие-то серые железнодорожные служащие.
Еще немного и вот — граница.
Проверка паспортов: Пешков Алексей Максимович — Максим Горький.
Его секретарь — Варвара Васильевна Шайкевич.
Ее дочь — Нина.