Наблюдая за человечеством, Ницше видит его лишенным мифов. Мы утратили то сказочное ощущение, что ребенок испытывает в театре; мы стали слишком циничными, слишком рациональными. Изучая историю, мы делим ее на части и критикуем: лишь «истина» имеет значение, а не то, что «восхитительно». Мифы утратили ценность, ведь они не «истинны». Но, когда мы преподносим историю, как объективную, научную, «ментатную», мы убиваем мифы и религию, которая также «мифическая», обвиняя ее в фальшивости, примитивности, иррациональности и абсурдности. Есть место науке, но есть место и мифам. Бернард Найтингейл отлично подметил в «Аркадии» Тома Стоппарда:
Стагнация мифа
В истории есть, и необходимы, кумиры, вдохновляющие нас, подражая, стремиться к величию. Станет монументальным лишь тот, кто мифологизирован, а не проанализирован и индивидуализирован. Нам должно не доставать определенных подробностей о наших героях, образ должен быть несколько размытым, чтобы мы могли заполнить пробелы своей «романтической выдумкой». То есть, они должны быть достаточно универсальны, чтобы быть актуальными в наше время. Для Ницше здоровая, процветающая культура обладает «пластичной силой» для «внедрения… былого и чуждого», и «восстановления очертаний» прошлого современным языком («Несвоевременные размышления»). В некотором смысле мифологизированные персоны играют для общества роль неписаных законов. Как Сайтейл подметил в «Мессии Дюны», «некоторые считают… что люди остаются верными императорской власти лишь потому, что пространство бесконечно. Без объединяющего символа они чувствуют себя одиноко. Для одиноких людей Император – некая точка опоры. Они могут повернуться к нему и сказать: "Вот же Он. Тот, кто объединяет нас". Пожалуй, религия служит той же цели, милорд».
История может быть созидательной, а для достижения этого она должна быть готова к постоянному самопознанию, и, как Ницше писал в «Несвоевременных размышлениях», «человек должен обладать силой отделять и разрушать часть прошлого и, время от времени, использовать ее» (с. 75). Мы должны судить, основываясь на том, что делает нашу жизнь плодотворной, что заставляет нас расти. Став живым Богом, Муад’Диб осознает опасность религии, и ее творческого духа: «Я сыт по горло Богами и жрецами! Думаешь, я не узнаю собственную выдумку? Ошибаешься, Хейт. Обряды мои проникли в простейшие человеческие деяния. Люди едят во имя Муад’Диба! Они занимаются любовью во имя меня, рождаются во имя меня – переходят улицу во имя меня. Даже балку не заменят на крыше самой захудалой лачуги на далекой Гангишри, не взови они к благословению Муад’Диба!» («Мессия Дюны»).
Когда люди начинают идеализировать своих кумиров, они становятся инертными. Как Ницше пишет в предисловии к своей книге «Сумерки идолов», «сей очерк есть великое объявление войны; что же касается проверки идолов, теперь это не просто идолы века, это вечные идолы, к которым прикасаюсь я молотом, словно камертоном: не сыскать более ветхих, более уверенных, более надменных идолов». Муад’Диб боится, что станет «надменным», а его творение, его Вселенная, станет слабой и инертной: «И всегда боролся он с соблазном избрать понятный, безопасный курс, предостерегая „Путь этот ведет лишь к стагнации»» («Дюна»). Он уходит в пустыню и становится Проповедником, его второе послание из «нагорной проповеди» в «Детях Дюны» резюмирует его новый помысел: «Опаснейшим из творений есть жесткий моральный кодекс. Он обратится против тебя самого и отправит в изгнание».